Выбрать главу

***

Вернувшись с дежурства... (Последние месяцы Марина работала санитаркой в ближайшей

к дому больнице. Устроилась туда, чтоб поближе к бабушке быть. Врачи тогда одно

советовали: готовиться к неизбежному, но в помощи не отказывали. Когда совсем плохо

становилось, Анну Ивановну к себе забирали, капельницы какие-то ставили, подбадривали как могли, любили ее. И Марине спокойнее было, только вот беготни

больше становилось. И в больнице надо было помочь, и маму – она ж как ребенок малый

– покормить, выслушать, успокоить. Из-за этой беготни и прежнюю работу с институтом

оставила, в санитарки пошла. А как бабушку похоронили, не захотела своих

«подопечных» без пригляда оставлять. Одних выписывали, других принимали, а она так и

продолжала работать.) ...вернувшись с дежурства и обнаружив дома незнакомых людей, объявивших себя новыми законными хозяевами, Марина не сразу поняла, что происходит.

Ей показывали документы, копии с печатями, трясли паспортами, объясняли что-то на

плохом русском, куда-то звонили, протягивали телефонную трубку, кто-то назначал

встречу, но зачем, – Марина плохо соображала. Она водила потерянным взглядом по

прихожей, видела знакомые двери, обои, которые так долго выбирала бабушка, инкрустированный паркет, чужое зеркало... Да, мебель можно поменять, и адрес – можно, даже поссориться на время с друзьями, даже с Соней, – можно, но как вырвать из жизни

прошлое? из сердца – детство? плохое, хорошее – неважно. Как ОБЕЗ – («смерть/-

смертить», а «жизнь»?) – ЖИЗНИТЬ себя? Какими бы сложными ни были ее отношения с

матушкой, Марина в своей верности все надеялась... ждала... – ведь любовь одолевает все.

А нелюбовь? Не вражда, нет, – а именно нелюбовь? Она равнодушна, и ей, нелюбви, дела

нет до тебя и твоей жизни. Явишься к ней на порог, – посмотрит мутным взглядом, и

дверь перед носом захлопнет, – иди куда хочешь.

Марина отправилась в следующий подъезд, к Соне. Соня ужаснулась, увидев подругу: взъерошенная, дрожит, взгляд безумный, стоит, молчит, будто язык проглотила; завела

подругу на кухню, маму позвала. Та только руками всплеснула: «Деточка, что?! Что

случилось? Дома-то была?» Услышав слово «дом», Марина вздрогнула всем телом и

разревелась, а Соня с мамой, с трудом сквозь всхлипывания различая слова, выслушали

странную историю, напоили Марину какими-то каплями, уложили на Сонечкин диван и

разделились. Соня осталась при подруге, а ее мама, возмущенная и рассерженная, наспех

одевшись и ничего не объясняя девочкам, ушла.

Отупение, охватившее ум и душу Марины долго не отступало. Сколько-то дней она жила

у Сони, потом, в сопровождении подруги, ее мамы и каких-то мужчин, отправилась на

Васильевский остров, ходила по конторам, подписывала бумаги, искала нужный дом, квартиру, проверяла ключи, прощалась с провожатыми, и наконец, оставшись одна в

темной, похожей на чулан, комнатушке, улеглась в углу на кусок поролона с красным

шелковистым покрывалом (еще раз спасибо Соне с мамой), свернулась в клубок, как

могла прикрыла ноги тем же покрывалом, больше-то нечем, и замерла. Думать не было

сил, плакать не было слез, и не заснуть – холодно. Так, в глухом забытьи всю ночь и

провалялась. На следующий день на дежурство опоздала, – часов-то нет. На работу

пришла, а там новость: уволиться попросили. Денег на зарплаты не хватало, санитарок

сокращали, оставляли или очень квалифицированных, или хорошо приспособленных к

материальной изнанке жизни. Марина ни к тем, ни к другим не относилась. Как говорится,

– ничего личного, без обид.

Она и не обиделась. Наоборот, даже вроде успокоилась, будто правильность какую-то

подметила: уж ничего – так ничего, такое «ничего», чтоб если и захочешь уцепиться, – не

за что было. Одежду б и ту отдала, да в психушку забрать могут! А может, и правильно, –

в психушку-то? С нервами уже лежала, может, – с головой пора? Чего-то не понимает эта

голова, не додумывает. Сколько раз ловила себя на том, что для матери чем угодно

пожертвовала бы, а представился случай, и ой! как себя жалко. Но стоило Марине

очутиться в темной комнатушке, – пыл самоуничижения утих. Забившись в угол и кое-как

завернувшись в просыревшее покрывало, она погрузилась в бездумную, бездушную

неподвижность. «На Васильевский остров я приду умирать, – крутилось в голове. –

Умирать... Оно бы, может, и лучше, логичнее было бы...»

Предыдущая ее жизнь была осмыслена любовью к матери, старанием разбудить тепло в

сердце Варвары Владимировны, которой, вообще говоря, как-то не случалось отогреться с

людьми. Красивая, – с зелеными колдовскими глазами, с мраморно гладкой кожей, с

точеными тонкими чертами лица, с выразительными ярко-красными губами, –

темпераментная, она восхищала, восторгала и сама легко очаровывалась, но потом, вдруг, в секунду, разуверялась, развенчивала, изобличала, мстила за разрушение собственных

иллюзий, никому не прощая своих разочарований. Постоянных подруг у нее не было, так... очаруются, напьются эмоций да разойдутся. Теплых, душевных отношений даже с

Анной Ивановной не сложилось. Вот и мечтала Марина по-детски, по-дочернему отогреть

материнскую душу, а не смогла. И теперь все казалось бессмысленным: и старания, и

надежды, и сама Марина.

***

Сколько ж в проклятой человеческой природе живучести, что и понимаешь свою

бессмысленность, до конца, абсолютно понимаешь, – а сердце бьется, кровь пульсирует, легкие дышат. Говорят, йоги умеют жизнь в себе останавливать. А еще говорил кто-то, что мысли и чувства «до глубины души материальны» и любое желание воплотить можно, если правильными чувствами его чувствовать. «Представь себе, как жизнь покидает тело, внимательно, каждой клеточкой прочувствуй, как все замедляется, слабеет, отказывается... Как следует представь...» – учила себя Марина, и однажды легла спать, чтоб уже не проснуться. Может, и стало бы это последним решением в ее жизни, если бы

ни сон.

Привиделось ей, вернее, причувствовалось, что кто-то гладит ее по плечу, и рука эта –

женская, теплая. А что за женщина, откуда взялась, непонятно, только и видно, – длинный

красный рукав чем-то сине-голубым прикрыт. Говорила женщина что-то хорошее, нужное, доброе, только ни слова Марина ни разобрала. Но такой благодатью от ее речей

веяло, что век бы слушала, затаив дыхание, не шевелясь и не вникая, просто слушала и

плакала бы от радости и сладкого спокойствия, вдруг разлившегося в глупом сердце, и

слез бы не вытирала, – пусть себе обжигают, скатываются на губы, на

покрывало. ...Предрассветный мрак был по-прежнему густ, холоден и влажен, но на плече

сохранялось ощущение теплой руки, и сердце билось, и кровь бежала, и легкие дышали.

Горечь, недоумение, отвращение к жизни вскипели, смешались и схлынули куда-то, высвободив простор для первой разумной мысли: прими все как есть, прими за точку

отсчета, оставь вопросы и волнения на потом и начинай делать, как сможешь, как

сумеешь, как получиться, – но делать. В гнили и вони, средь мрака и смрада, – но делать.

Не для кого, не для чего – просто чтобы делать.

***

Бедность может быть достойной, нищета – никогда. Деньги во многом определяют наши

возможности, нищета уничтожает само человекообразие, разъедает основы человеческого

сознания. Можно до скончания века зашивать и перештопывать, но если иголку с ниткой

взять неоткуда? Можно без конца заваривать спитый чай, а то и вовсе без него обойтись, но если воду кипятить не в чем? Пей ту, что есть – с привкусом хлора и ржавчины. Ищи

работу, – купишь и чай, и нитки с иголками. Но чтобы искать, чтоб на работу ходить, –

одежда нужна, а всей одежды: блузка да юбка, и те на глазах от влажности разлезаются.

Тогда иди на помойку, ройся, ищи, как собака беспризорная, как крыса, как другие, те, что

смирились и со своим нищенством, и с неизбежной от нее гибелью.

Если что и спасало Марину от человекоубийственной силы нищеты, так это отупение

души, которое долго не отступало после отъезда Варвары Владимировны. Это оно

помогало мириться с вонью и темнотой, собирать банки и бутылки, чтобы, сдав их за

копейки, делить кусочек хлеба на три дня вперед. А на мыло? За квартиру? На одежду из

каких денег брать? И снова она под прикрытием ночи копалась в мусорной свалке в