воздухе. Разверзнувшаяся было пучина не скрылась под волнами суеты, – она затаилась, выжидая мгновения, чтоб однажды снова поглотить Марину и уже не выпустить никогда.
Жить в постоянном ожидании гибели, ничего не делая, не понимая, как и от чего
защищаться, было свыше ее сил. Тут природа требует драться или бежать. Но с кем
драться? Да и Марина – тот еще боец. А вот побег... Опять без дома остаться страшно, но
если дома как в капкане? Чего ждать? И как выбираться? В любом случае, сначала голову
охладить надо, мысли в порядок привести, – потом что-нибудь дельное придумается. На
работе в отпуск раньше времени попросилась, думала уволиться предложат, попрощаться
готовилась, но в издательстве, как ни странно, навстречу пошли, – слишком ко двору
пришлась новенькая. И однажды темным зимним утром Марина, еще не совсем здоровая, исчезла с Васильевского.
***
Остановилась Мрыська в поселковой гостинице, в самом центре района Глушь.
Заявляться пред ясны очи Варвары Владимировны без предупреждения было бы
опрометчиво. Да и вряд ли матушка этой встрече обрадуется. Но Марина и ехала не за
радостями и не к матушке, а как те животные, что заболев убегают подальше от логова, чтоб, если повезет, выздороветь; ехала изживать свою боль: воспоминания, видения, кошмары и... свою любовь. И если некоторые вопросы легко решались с изменением
пространства, то вот с любовью... – что с ней вообще решать можно?
Обратить в ненависть? Этого Марина никогда понять не могла. Однажды возлюбив
человека, – увидев в душе его отсветы той высочайшей гармонии, которая так любима
человечеством, и открывается любящим сердцам, – как можно возненавидеть? Что
возненавидеть-то? Гармонию? Любовь? которая смогла придать свой смысл всему, что
было до нее, прорасти в сердце, осветить душу! Или душу тоже возненавидеть? И все, что
радовало любящую душу? И линии Васильевского острова? И серебристое озеро-купель в
колыхании парковых зарослей? И Десятую сонату Бетховена? Упереться в свою боль и
восставить ее выше всех истин? И всю-всю жизнь свести к пережевыванию обид? И что от
такого пережевывания? – станешь добрее? мудрее? простишь человеку, что он – человек, а не ангел во плоти? а ты-то ангел? У Алого своя жизнь, свои представления о возможном, как у любого живущего. Как и у нее. И если сама где-то сглупила, ошиблась, не
предусмотрела, – кто виноват? Вроде, никто, но что-то же произошло, что-то жуткое, необратимое, от чего она бежала, от чего сам вид Алого, мысли о нем стали невыносимы.
Но сколько Марина не «перематывала» прошлое, каждый раз убеждалась: начнись все
заново – все повторилось бы один в один. В каждый миг она бы вела себя так, как вела. И
снова бежала бы туда, где ничто не напоминало об Алом, и, увы! не отвлекало от мыслей
о нем. Но однажды к ней постучались:
– Ты что ль Варькина дочь? – любопытствовала красноносая, в лихой подростковой
шапочке, в легком пальто и валенках, пожилая женщина.
– Я, – удивилась Марина, жестом приглашая гостью зайти и предлагая стул.
– А я баб Маня. Познакомиться пришла, – тяжело опустилась она. – Варька-то, как узнала, что ты здеся, сразу смылась. Странно... Дочь ведь.
– Все мы странные, – вздохнула Марина. – К тому же я без предупреждения, как снег на
голову. Вы-то как узнали? Мы ж незнакомы!
– Дак деревня тут. Все всë знают. Ты вон селилась, паспорт показывала? Показывала. А к
вечеру вся Глушь знала. Дак за знакомство?! – вытащила баб Маня фляжку.
– Не... – отодвигающим жестом отказалась Марина.
– А я выпью, – лихо клюкнула гостья из горлышка. – Теперь, рассказывай! Чего приехала?
Часом не брюхатая?
– Нет, просто одной побыть надо.
– Одной скучно. Чего одной-то? Ты ко мне перебирайся. Я и брать меньше буду, и веселей
вдвоем-то. А то мне кроме Живчика и поболтать не с кем.
– Живчика?
– Дак цуцка8 у меня. То ль больной, то ль калечный. В лесу заметила. Думала, дохлый, а к
избе подхожу, смотрю, – по следу моему из леса выходит. Шатается, но идет. Не гнать же
дуренка на зиму. Весной выгоню, чем корм переводить. А пока у меня живет. Вот, Живчиком назвала, конуру обустроила, а он все волчком глядит.
– Интересно...
– Вот и посмотришь. И по хозяйству поможешь. А то обскажешь, зачем приехала, душу
отведешь.
Марина согласилась: терять ей было нечего, а в хлопотах всегда забыться легче. Скоро
она осваивалась в маленькой аккуратной комнатке в баб Маниной избушке. К счастью, особой церемонностью хозяйка не отличалась, потому не стесняясь подряжала Марину то
воды натаскать, то дров нарубить, то снег разгрести, зато к вечеру усаживала гостью за
стол и обстоятельно рассказывала ей обо всем на свете: о покойном муже, о ставшем
«городским» сыне, о Ровеньских обитателях, в том числе, и о Варваре Владимировне.
«Балаболит, балаболит, про дом и не вспомнит. Куры, сад, огород, – все помимо, в город
ездит деньги спускать, потом жалится: "дайте то, дайте это", будто в городе купить не
могла. Была б старая или безрукая, дак нет вроде, – и постарше бабки спину гнуть не
бояться, а у Варьки машина, дом крепкий, двор с постройками...» Марина разговоры о
матери в самом начале пресекала. Она и сама Варвару Владимировну понять не сумела, –
но мало ли кого как природа устроила. А баб Маня, уловив такие строгости, даже
уважение к жиличке почувствовала (не хочет мать в обиду давать), даже симпатию
особую испытала. Тут-то жиличка и выдала.
***
Ночью снежная буря захлестнула далекую Глушь. Лес гудел, деревья трещали, небо
сходило на землю, земля взрывалась снежными вихрями. Дверь в избу ходила ходуном, сотрясая мебель и окна и выстужая жи́ло9, и баба Маня уже не раз кричала жиличке
закрыть дверь, но ответа не было. Кряхтя, завернувшись в одеяла, с трудом встав на
больные ноги, хозяйка сама отправилась закрываться, заодно и жиличку проведать. Но
кровать Марины была пуста. Во дворе, еле слышный сквозь вьюгу, выл и метался
Живчик.
– Куда ж тебя, бестолочь, понесло! – вернулась баба Маня в избу и начала собираться на
поиски. Взяла фонарь, заветную фляжку, оделась потеплее, и перекрестившись, отправилась в путь. Следы Марины уже занесло, но одуревший Живчик, стоило его
спустить с цепи, опрометью бросился куда-то во тьму. «Сейчас и этот потеряется», –
ворчала баба Маня, и осторожно выбирая куда ступать, старательно вслушивалась в свист
и треск бури. Наконец, сквозь гул и рычание вьюги, еле различимый, послышался лай.
Живчик, будто боясь, что его не услышат, несся к бабе Мане, но, едва завидя ее, обернулся и снова исчез во тьме, словно торопя помощь.
***
Взволнованный пес, взвизгивая и плача, разрывал укутавший Марину снег, лизал ей лицо, чутким носом заныривал в одежды. «Ну, тетеха, ну, учудила! – причитала баб Маня, вливая в рот жилички огненную воду из фляжки. – Глотай, глотай! Горе луковое!» Зелье
было злым, жгучим, зато скоро сквозь слипшиеся от мороза ресницы, выступили слезы, в
глазах появилась резь, боль, и Марина могла различить расползающиеся силуэты своих
спасителей, старого да малого, кинувшихся следом за ней, вдруг ополоумевшей в своей
тоске по Алому и бросившейся на остановку дожидаться утреннего автобуса (а там на
поезд и домой, на Ваську).
Броситься она бросилась, да недалеко ушла. В ближнем леске и сбилась. Пыталась
овражек заснеженный обойти (вот уж утонешь, так утонешь, – до весны концов не
найдут), но то ли рассчитала не так, то ли вьюгой обманулась, с прежней тропинки
сбилась, новой не нашла, в снег проваливаться стала, а выбираться тяжело, и идти
непросто. Против такого-то буранища! В курточке и джинсах! Руки-ноги закоченели: слушаться перестали. За ветку не зацепиться, сугроба не обойти. Ткань заледенела, греть
не греет, во все стороны топорщится, – ветром еще сильнее сносит. Вот и провалилась, так что выбраться не смогла. Поначалу растираться пыталась. Да пока руки растираешь, ноги деревенеют и от боли горят, а как за ноги возьмешься, – нагнешься, так всю шею и
спину ледяным ветром да болью окатывает. Дрожь с ознобом по всему телу гуляют, а в
душе страх и ужас растут. На ветер накричать хочется, на бессилие свое, на себя, – только
Марина и ругаться толком не умела, разве чужими словами: «Ну, Мрыська! Ну, тварь!