Выбрать главу

слова в ответ не проронит! Не выдержит Варвара Владимировна: «Пошла прочь, свинья

бессердечная!» Та и уходит. Правда, бабушке всегда отзвонится, скажет, куда уехала и

когда вернется, чтоб Анна Ивановна не волновалась. А о ней, Варваре Владимировне, кто

подумает? Ей куда идти? с этими страхами, подозрениями, беспомощностью?! К Анне

Ивановне? Так та за Мрыську горой: «Напрасно ты так с Мариночкой». Будто и не видит, что внученька в папеньку своего пошла. Тот Варваре Владимировне всю жизнь искалечил,

– сколько крови выпил! – теперь эта растет. Да выросла уж! Каланча эдакая! а душонка

мелкая, обывательская, на сильные чувства не способная. А ведь сколько сил вложено, чтоб карликовое Мрыськино сознание развить, сочувствие к праведному гневу

материнскому, к священной ненависти пробудить, да и сама Мрыська к вершинам духа

честно приобщиться пыталась, но только со временем все равно скатываться стала. Что с

нее взять? Пэтэушница4 ! Не в смысле вузов и академий! По сути своей. Такая, где б ни

училась, пэтэушницей и останется. Потому, видать, в училище и попала! – подобное к

подобному! Словом, поняла Варвара Владимировна, что бесполезно в дочери высокое

лелеять, да и махнула на нее рукой. А доченька не слишком и переживала, будто и не

страшно ей оказалось уважение Варвары Владимировны потерять. «Коли это начало, что

ж дальше-то будет? – думала та, с тревогой косясь на дочь. – Ох, Мрыська! хитрая: изолгалась, исподличалась. Ничего человеческого в тебе не осталось. Видимость одна».

***

Радость жизни, страх за бабушку, горечь за мать, за ее на отца обиды, мешались в сердце

Марины, разрывая душу и не оставляя места для романтики. К тому же одно теплое

воспоминание до сих пор хранилось в ее сердце, хранилось на таких глубинах, что, кажется, впору б ему забыться, – но нет! То ветка акации на глаза попадется, то горячим

кофе пахнëт, то афиша цирка мелькнет, – и в памяти смутный образ всплывает, подзабытый и лучезарный, словно залитый светом, так что лица не разберешь, встретишь

– не узнаешь. А тут еще небритость эта...

Непривычная поросль скрывала трогательные детские припухлости на щеках Алексея и

придавала его улыбке теней и сдержанности. Взгляд, обесцвеченный холодным

мерцанием люминесцентных ламп, казался не таким солнечным, искренним, как прежде.

– А, принесла? Твердушкина я, – подошла к Марине женщина с неприметным лицом, в

солидных, круглых, с тяжелой цепочкой, очках, явно ожидавшая «посыльного» с

бумагами; сурово, поверх очков стрельнула взглядом на Марину, на застывшего Алексея; просмотрела бумаги, и громко захлопнув папку, бросила Алексею строгое: «Как жена?»

– Спасибо, хорошо, – пробормотал он в ответ, и еле слышно шепнул Марине: встретимся...

Та, не дослушав, рванула прочь, и только на улице перевела дух: все! угомонись!

встретились и встретились! всякое бывает! представь, что это не он, а кто-то похожий на

него, – мало ли на свете похожих людей! К тому же сегодняшний Алексей женат. А это –

табу. Без объяснений и психологий: табу и все. В конце концов, год в училище, два в

институте, – почти три года прошло. И жила себе спокойненько, и знала, что он где-то

есть, и ничего, с ума не сходила. Вот и сейчас нечего ерундой маяться, про всяких

женатых думать, а бумаги, если придется, – и передать с кем-нибудь можно.

Но в тот же день, уходя с работы, Марина заметила Алексея на проходной, и, от греха

подальше, присоединившись к стайке щебечущих девчонок, дошла с ними до ясеневой

аллейки. Тут уж пришлось разойтись: им в метро, ей – на своих двоих до института

топать.

– Спешишь? – наплыл голос Алексей, едва она нырнула в тень аллеи. – Я с тобой

пройдусь.

Марина молча кивнула. Разговаривать по-светски она не умела, а не по-светски боялась:

«язык мой – враг мой». Алексей тоже с разговорами не спешил. Итак дождался, считай, встретил, – что непонятного? Обычно, определять направление разговора он предоставлял

самим женщинам. Так они становились раскованней, откровеннее, а случись милым

беседам зайти дальше душевных излияний, – смелей предавались естественному ходу

событий. Брак был частью его биографии, любовь – состоянием сознания, открытого для

вдохновений и вдохновительниц. Правда, Марина в музы, как говорится, – ни складом, ни

ладом. Да ведь музы – это по части божественного, а душа иногда простого, человеческого просит, а чего именно не сразу поймешь, вот и решил разобраться:

– Куда направляешься?

– В институт, – прохладно ответила Марина. Оно б интересно узнать, чем Алексей живет, чем дышит, но оставаться с женатым мужчиной вот так, в стороне от людей, как будто

нарочно укрывшись в листве густых деревьев, – нехорошо это. Другое дело, если б он

родственником был, дядей или кузеном, – послушала б, о чем мужчины думают, как у них

мысль устроена. Но это – если бы родственником...

– А я вот женился, оброс... Как тебе?

– Главное, чтоб вам нравилось, – Марина взглянула ему прямо в глаза, и ничто не

дрогнуло в ее душе. Даже странно. Видно, этот мужчина и вправду не имел ничего общего

с тем драгоценным, сияющим образом, который жил в ее прошлом, наполняя душу теплом

и светом.

Алексею в этом неожиданно ровном «вам» послышалось не столько воспитание, сколько

желание дистанцироваться, – почти осознанное, почти женское. Он внимательно

пригляделся к Марине. Ее лицо, как и раньше, дышало естественностью, странно

сочетавший прозрачность и насыщенность тонов, высокая фигурка, исполненная гибкой

силы, двигалась мягко и плавно, пестрое платьишко свободно обтекало линии тела, ничего не подчеркивая и ни на что не указывая. Девушка только вступала в пору перемен

и преображений, которая для Алексея была уже позади. Все что ему оставалось –

присматриваться к другим, разгадывая, как это получается, что чистые, волнующие

помыслы юности неприметно теряют свое очарование, свое окрыляющее вдохновение и

прижимают, придавливают человека. Во всяком случае, с ним произошло что-то

подобное.

Обреченный на счастливые детство и юность, он одно время почти стыдился своей

безмятежности: ни тебе страданий, ни безответной любви, ни сложностей с родителями

или сверстниками. Невнятными жалобами на легкость жизни даже друга Толяна достал.

Тот однажды и выдал: «Родился счастливчиком, – имей мужество быть им! Наслаждайся

своими садами эпикурейскими, а в чужие огороды не лезь!» Алексей подосадовал-

подосадовал: что ж ему в этих садах как в клетке торчать? А потом успокоился: друг-то, пожалуй, и прав. Счастливым быть – тоже смелость нужна, завистники и злопыхатели

всегда найдутся. Помнится, даже Эпикура почитал и согласился, что единственная истина

– в ощущении счастья; два-три великих имени запомнил, но скоро рассудил, что с

книгами осторожнее надо быть. Одни (писатели) из своего опыта исходят, другие

(читатели) – из своего, и где гарантии, что они вообще понимают друг друга?

Нестыковочка получается! А вот собственное сердце всегда точно знает, чего ему хочется,

– к нему и надо прислушиваться. Мысль эта была так понятна, так приятна его уму, что

вдохновила на пару сентенций собственного сочинения, к тому же, вкупе с

рассуждениями о тонких материях, производила неотразимое впечатление на

представительниц прекрасного пола. Охотно соглашаясь со столь интеллигентным, обаятельным собеседником, что «мир материален до глубины души» и «люди слишком

много говорят о любви, потому что боятся любить», они украдкой стирали помаду, прелестно приоткрывали губки, расправляли волосы и блузки и, теряя интерес к

отвлеченным идеям, мечтали о торжестве материи. Алексей, в свою очередь, умел оценить

отзывчивость и самоотверженность женской натуры, одарить незабываемыми

ощущениями, деликатно преобразовать романтический флер в человеческую

признательность и вовремя, пока не дошло до разочарованного «я-то думала, а ты

оказывается», расстаться.

...У здания института все кипело: входили, выходили, спорили, смеялись. Марину кто-то

окликнул, она быстро попрощалась со своим провожатым и растворилась в толпе

жаждущих знаний. А он направился назад, к метро.

Одни от нечего делать делят и умножают, другие вспоминают стихи, Алексей думал о