Она и не обиделась. Наоборот, даже вроде успокоилась, будто правильность какую-то подметила: уж ничего — так ничего, такое «ничего», чтоб если и захочешь уцепиться — не за что было. Одежду б и ту отдала… Да только в психушку забрать могут! А может, и правильно, — в психушку-то? С нервами уже лежала, может, — с головой пора? Чего-то не понимает эта голова, не додумывает. Сколько раз ловила себя на том, что для матери чем угодно пожертвовала бы, а случился такой вот казус, и ой! как себя жалко. Но стоило Марине очутиться в темной комнатушке, — пыл самоуничижения утих. Забившись в угол, и кое-как завернувшись в просыревшее покрывало, она погрузилась в бездумную, бездушную недвижность. «На Васильевский остров я приду умирать, — крутилось в голове. — Умирать… Оно бы, может, и лучше… логичнее было бы…»
Предыдущая ее жизнь была осмыслена любовью к матери, старанием разбудить тепло в сердце Варвары Владимировны, которой, вообще говоря, как-то не случалось отогреться с людьми. Красивая, — с зелеными колдовскими глазами, с мраморно гладкой кожей, с точеными тонкими чертами лица, с выразительными ярко-красными губами, — темпераментная, она восхищала, восторгала и сама легко очаровывалась, но потом, вдруг, в секунду, — разуверялась, развенчивала, изобличала, мстила за разрушение собственных иллюзий, никому не прощая своих разочарований. Постоянных подруг у нее не было, так… очаруются, напьются эмоций да разойдутся. Теплых, душевных отношений даже с Анной Ивановной не сложилось. Вот и мечтала Марина по-детски, по-дочернему отогреть материнскую душу, а не смогла. И теперь все казалось бессмысленным: и старания, и надежды, и сама она…
***
Сколько ж в проклятой человеческой природе живучести, что и понимаешь ее бессмысленность, до конца, абсолютно понимаешь, — а сердце бьется, кровь пульсирует, легкие дышат… Говорят, йоги умеют жизнь в себе останавливать. А еще, кто-то говорил, что мысль и чувства «до глубины души материальны» и любое желание правильным чувствованием воплотить можно. «Представь себе, как жизнь покидает тело, внимательно, каждой клеточкой прочувствуй, как все замедляется, слабеет, отказывается жить… Как следует представь…» — учила себя Марина, и однажды легла спать, чтоб уже не проснуться. Может, и стало бы это последним решением в ее жизни, если б ни сон.
Привиделось ей, вернее, причувствовалось, что кто-то гладит ее по плечу, и рука эта — женская теплая. А что за женщина, откуда взялась, — непонятно, только и видно, что длинный красный рукав чем-то сине-голубым прикрыт. Говорила женщина что-то хорошее, нужное, доброе, только ни слова Марина ни разобрала … Но такой благодатью от ее речей веяло, что век бы слушала, затаив дыхание, не шевелясь и не вникая, просто слушала, и плакала бы от радости и сладкого спокойствия, вдруг разлившегося в ее глупом сердце, и слез бы не вытирала, — пусть себе обжигают, скатываются на губы, на покрывало…
…Предрассветный мрак был по-прежнему густ, холоден и влажен, но на плече сохранялось ощущение теплой руки, и сердце билось, и кровь бежала, и легкие дышали. Горечь, недоумение, отвращение к жизни вскипели, смешались, и схлынули куда-то, высвободив простор для первой разумной мысли: прими все как есть, прими за точку отсчета, забудь о прошлом, оставь его, и начинай делать, как сможешь, как сумеешь, как получиться, — но делать… В гнили и вони, средь мрака и смрада, — но делать… Не для кого, не для чего — просто чтобы делать.
***
…Бедность может быть достойной, нищета — никогда. Деньги во многом определяют наши возможности, нищета уничтожает само человекообразие, разъедает основы человеческого сознания. Можно до скончания века зашивать и перештопывать, но если иголку с ниткой взять не откуда? Можно без конца заваривать спитый чай, а то и вовсе без него обойтись, но если тебе воду кипятить не в чем? Пей, какая есть — в привкусом ржавчины. В конце концов, ищи работу, — купишь и чай, и нитки с иголками. Но чтоб на работу ходить — одежда нужна, а всей одежды: блузка да юбка, и те на глазах от влажности разлезаются… Тогда — иди на помойку, ройся, ищи. Как собака беспризорная, как крыса…