…Чем ближе к метро, тем многолюднее становился Васильевский, и народ все больше нетрезвый попадался, зато бесшабашный и взбудораженный: одни обнимаются, целуются, другие ругаются и носы морщат: бесстыдство какое! Алексей любил, чтобы чувства открытыми и захватывающими были: «Целоваться на улице не прилично, а жить вместе, не любя, изнывая от скуки — это как? Стыдливость и нравственность — хорошо, а когда девчонки, ханжеством изуродованные, таблетки горстями глотают, — тоже хорошо? Не боялись бы любить, — глядишь, и счастья на земле больше бы было». А вот блюстители нравственности его смущали. Конечно, ничего против любви, чистоты, верности и других добродетелей, он не имел. Когда чистота идет изнутри, легко, сердечно — это здорово, и спорить нечего! Вон отец с матерью, сколько лет живут, друг на друга не надышатся, влюбленными глазами смотрят, — и ведь никого не осуждают, не поучают. Поучают другие, с хмурыми выражениями лиц, подозрительные и злобные. А кому они нужны со своими учениями, кому интересны? Спешащие навстречу, обнимающиеся, целующиеся, шепчущиеся, опьяненные белой ночью и сладкими предчувствиями, — те интересны, друг другу интересны, поэтам, художникам, небу, жизни вообще, через них природа любить учит, через них счастье утверждается, и счастье это — в связующем: в любви, в сердечном увлечении, в симпатии. Счастья «в одни руки» не бывает.
Встреча третья. Глава 14. Понедельник
С недавнего времени вся жизнь Марины определялась двумя понятиями «нужное» (то, без чего никак не прожить) и «неотъемлемое» (то, что невозможно отнять). Эти понятия пронизывали все пласты ее жизни: душевный, духовный, материальный. Страшненькая берлога на Васильевском с томиками Пушкина на подоконнике была ее в той же мере, что и сон, уклонивший ее от смерти, и плохо понятная любовь к вневременному, лишенному притоков свежей информации, домашнему покою, вне сравнений, амбиций и спешки, просто ради жизни. Все «ненужное» и «отъемлемое» пылилось в закоулках сознания чужой биографией, никакого отношения к ней не имеющей. Там же оказался бы Алексей, если б усталость не затмила Марине рассудок, за что она отругала себя, засыпая, после встречи с ним. Отругала и забыла.
В понедельник, проснувшись от утреннего звонка в дверь — «Соседка, что ли?», — Марина смутилась, увидев на пороге квартиры сияющего Алексея.
— Идем? — глядя на заспанную, в безобразно мешковатом халате Марину, улыбался он.
— Куда? — с трудом просыпалась Марина. Как она мечтала отоспаться! Взять и полдня продрыхнуть!
— Кофе пить! Если пригласишь… Кофе у меня с собой. Хороший. С тебя — кипяток.
Марина кивнула, жестом пригласила пройти на кухню, посадила следить за чайником, а сама, слетав в комнату, скрылась в ванной.
Алексей оглядывал обшарпанные, в струпьях старой краски и плесени, стены, потрескавшееся, клееное — переклеенное газетной лентой, оконное стекло, «люстру» из проволоки, — как тут жить? Он не боялся бедности, где только не приводилось ему наслаждаться любовью, а смутная осторожность подсказывала, как держаться подальше от «рутинных» тем… Натура тонкая, чувствительная, он легко ограничивался тем, что отвечало его представлениям о прекрасном. Но Марина?! Что втянуло ее в эту бездну? Сломалась? Сломали?
Едва чайник закипел, появилась Марина, улыбающаяся, бодрая, свежая, в не по размеру большой футболке и слишком плотных для лета и неудобных для дома джинсах:
— Доброе утро, — и выключив чайник, расставила чашки, — сахара, извини, нет.
— Доброе, Мариш, очень доброе! Дальше я сам, — отстранил он Марину, и с чувством приступил к приготовлению кофе, возвращаясь к душевному равновесию и отвлекаясь от неприятного.
Марина взирала на его шаманство с почтением, и совершенно бестрепетно, по-дружески, будто ничего волнительного меж ними никогда не было, — работали на одном заводе и только, вот-вот в воспоминания ударятся. Но ни с воспоминаниями, ни с разговором не складывалось. Марина не знала, о чем спрашивать. Алексей не знал, о чем говорить, да еще бедность эта раздражала…