Мысли одна отчаяннее другой приходили ему в голову, но ни одна уж, не в пример прошлому, не способна была его напугать. Вот оно. Он и раньше боялся не фактов, не свидетельств, боялся собственной мысли. Даже наедине с собой не отваживался посягнуть на идею. Идеей была революция, новая жизнь, торжество социализма в мире, и Сталин был олицетворением всех этих понятий. Горький сказал, что идея тогда только дорога, когда превращается в чувство. А чувство — это уже реальность, физика. Это боль, наслаждение, тепло, холод. Слезы, биение сердца, давление в сосудах, частота дыхания. Было так: расстаться со Сталиным — расстаться с идеей. Расстаться с идеей — расстаться с самим собой, зачеркнуть все тобою прожитое и сотворенное. Вот оно! Вот на что у него никогда не хватило сил посягнуть, пока он жив. Был жив...
Он потянулся было рукой к диктофону — нажать на кнопку и продиктовать, но рука лежала бессильная. Он, словно во сне, не мог пошевелить и пальцем.
Это и было во сне, только в искусственном. В ту минуту он только-только начал приходить в себя после наркоза. А как доехал на каталке до операционной, как вводили в него этот самый наркоз, и не уловил. Не уловил грани между явью и сном. Казалось, продолжал бодрствовать и мыслить, одновременно легко и лихорадочно, до того самого момента, когда ему сказали: «Ну, теперь попробуйте встать. Голова не кружится?» Теперь явь казалась продолжением сна. Было кружение головы, но он не признался. Своими ногами, с согласия врачей и под их надзором, отправился в палату.
Внутренний заряд оказался сильнее наркоза. То, что накапливалось, собиралось годами, открылось. Прорвало, как плотину или природную запруду в горах.
Он был оживлен и жизнерадостен, прогуливаясь на следующий день по дорожкам больничного парка в компании Саньки, Тимура Гайдара и Панкина, которому разрешили первый раз выйти на прогулку.
— Дышу свободно, знаете ли, а это не последнее дело в жизни! — повторил он со вздохом облегчения.
Жаль, что Лариса, которая тоже на днях попала на Мичуринский, не могла к ним присоединиться: врачи заподозрили у нее микроинфаркт. Когда проходили мимо ее окон, помахал рукой. Мелькнул бледный, размытый стеклами абрис лица. Он шутливо выпятил грудь — увидит, какой он бравый, и полегчает.
Он никому, даже Ларисе не сказал, что следующая выкачка назначена на послезавтра, на пятницу. То есть будет не через неделю после первой, как вначале предполагалось и как все думали, а через два дня. Он сам на этом настоял. Зачем терять время, если подействовало так хорошо? Столько дел впереди.
И снова была палата. Подготовка. Уколы, каталка, щебечущие, как птицы в лесу, сестры... Снова — наплыв, половодье мыслей, одна грандиознее другой. И провал. Из которого он выходил, но так и не вышел. Началась агония, которая длилась две недели...
Когда смерть наконец явилась как избавление от мук физических и душевных, он взглянул ясно и безбоязненно. Ни с чем не сравнимое чувство. Но о нем никому уже не поведаешь — ни Ларисе, ни Нине Павловне, ни диктофону.
Не испытав, мы можем о нем догадываться. А испытав, никому уже не можем рассказать.
ЭПИЛОГ
Чуть свет я включил радио. Траурное сообщение прозвучало ближе к полудню: после тяжелой и продолжительной... видный и выдающийся... лауреат Ленинской и Государственных премий... Похороны состоятся на Новодевичьем кладбище...
Что было потом, Лариса записала в дневнике: «Девятый день — у нас дома. Урна с прахом стояла в шкафу у него в кабинете, в той же комнате, где мы его поминали.
На десятый взяли ее, сели в машину и поехали завещанным путем — из Москвы через Малый Ярославец, Медынь, Рославль, Кричев... По Могилевскому шоссе, в Могилев, на то поле в Буйниче, где дрался Кутеповский полк, в шести километрах от города. Там на закате солнца, в восьмом часу вечера мы открыли урну, и лично Алеша это сделал, и, взявшись за руки, прошли по полю и развеяли его прах: я, Алеша, Катя, Саня, Вася, Маша, Нина Павловна...»
Было, оказывается, завещание 76-го года, потом января 79-го, потом апреля 79-го... Письмо в Союз писателей несколько раз переделывалось и так осталось недописанным. Пожелание, вернее, воля, чтобы тело было кремировано и прах развеян по ветру в Могилевской области, созрело уже давно и было хорошо известно близким его. Для официальных лиц это оказалось неожиданностью — Лариса не рискнула сказать об этом в Союзе, потому что много было случаев, когда последняя воля нарушалась властями.
Они поехали и развеяли. Когда вернулись, пошла к Зимянину. Кинулась в ножки. Он сам белорус, воевал в партизанах. Хоть и секретарь ЦК, но все понял. В Союзе писателей узнали, когда все уже было сделано. Кто-то ей сказал: «Вы нас обманули».