Оказалось, однако, что встретиться с Антокольским вовсе не так просто.
После недавней тяжелой болезни Павел Григорьевич почти безвыездно жил в Красной Пахре. Но, как вскоре выяснилось, отнюдь не это осложняло нашу будущую встречу.
Мы очень быстро условились о дне, когда я мог бы его навестить. И вот пасмурным октябрьским утром 1965 года я ехал в Пахру, мысленно повторяя свои вопросы к Павлу Григорьевичу и наивно полагая, что мне удастся их задать.
Я знал нелегкий характер Антокольского (свою беседу с сотрудником журнала «Вопросы литературы» Ю. Ковалем Павел Григорьевич начал так: «Просьба иметь в виду, что у меня очень скверный характер») и, по правде говоря, не без волнения думал о предстоящем разговоре. Но больше всего я боялся, как бы нам не помешали.
Хотя Павел Григорьевич и обещал, что в этот день будет принадлежать мне одному, думал я, но вдруг зайдет кто-нибудь из многочисленных дачных друзей и соседей, начнется милая беседа — и тогда пиши пропало!
Поначалу все шло отлично. Мы выпили кофе, я достал блокнот и приготовился спрашивать. Но в эту минуту за окном послышались голоса. На пороге появился и со смущенным видом шагнул в комнату долговязый парень. Антокольский смотрел на него с недоумением и, судя по всему, видел его впервые. Осенний день был достаточно прохладен, но парень пришел в одном пиджачке. Из коротких рукавов вылезали посиневшие руки.
Тотчас выяснилось, что это молодой поэт. Он влюблен в Блока, слышал по радио речь Антокольского о Блоке и понял, что должен показать свои стихи именно Антокольскому и никому больше. С трудом узнав дачный адрес Павла Григорьевича, он решил во что бы то ни стало добраться до Пахры.
Случилось именно то, чего я больше всего боялся.
Антокольский за спиной у парня растерянно развел руками, давая мне понять, что он, видит бог, не виноват. Не гнать же человека. Придется послушать! Да я и сам понимал, что придется.
За компанию с неожиданным гостем мы снова выпили кофе. Выяснилось, что парню двадцать три года, зовут его Иван Г., родом он из Донбасса, несколько лет работал художником, бродил по стране, а теперь поступил в один из московских институтов.
К этому времени я уже справился с невольным раздражением и решил, что нет худа без добра: поговорить с Павлом Григорьевичем мне, видимо, не удастся, но неожиданная его встреча с молодым поэтом сама по себе любопытна и заслуживает того, чтобы включить ее в мой будущий очерк. В голове складывались привычные фразы об Антокольском как наставнике и воспитателе поэтической молодежи...
Между тем Ваня Г. уже читал стихи. Видно было, что способностей он не лишен, но буквально порабощен Блоком и пытается во всем копировать его.
Окончив чтение, Ваня сидел в напряженной позе. Руки его, лежавшие на острых коленях, подрагивали. Я с интересом ждал, что скажет Антокольский. Найдет ли он слова, которые будут убедительны для этого влюбленного в поэзию, но еще никак не определившегося парня?
Как только Павел Григорьевич заговорил, стало ясно, что верный тон он уж во всяком случае нашел. Да его и искать-то, в сущности, не пришлось — просто Антокольский говорил так, как привык разговаривать всегда.
— Что я могу сказать тебе, Ваня, — начал он. — Кое-что в твоих стихах меня подкупает. Конечно, это самое первое впечатление. Прежде всего, меня подкупает твоя искренность. Ты пишешь только о том, что тебя действительно волнует. И я тебе верю. Но, пожалуйста, не задавай мне вопроса — стоит ли тебе писать стихи. На этот вопрос никто сейчас не ответит. В твоих стихах безусловно горит огонек, но он еще очень слаб, и его может задуть любой ветер. Беда в том, что тебя заворожил Блок. Он для тебя как Черномор для Людмилы. Тебе нужно разбить стеклянную клетку. Забудь Блока по крайней мере на год. В твоих стихах возникает блоковская Россия со всеми характерными для нее приметами. Но ведь у нас на дворе сейчас не начало двадцатого века...
Я наблюдал, как реагирует на слова Антокольского Ваня. Парень, видимо, испытывал настоящее потрясение, первый раз в жизни слыша живого, да еще столь известного поэта, говорившего о его стихах. Он видел сейчас только этого невысокого седого человека, расхаживавшего по комнате и говорившего от имени Поэзии...
А Павел Григорьевич все тем же далеким от всякой официальности, дружеским и немножко ворчливым тоном говорил об оставшихся в его памяти отдельных строчках, образах, фразах, подтверждая свои слова о стеклянной клетке, куда добровольно засадил себя молодой поэт.