Выбрать главу

– Знаете, я представляла вас кем-то вроде старого настройщика фортепьян. Такого лысоватого, в потертом пиджаке, с усталыми руками, живущего среди нотных томов и старинных инструментов.

– Вы недалеки от истины, Евдокия Николаевна. Более того, мне кажется, я теперь не смогу отделаться от чувства, что вы знаете обо мне чуть больше, чем другие. Не удивляйтесь – вы стали первым человеком, который узнал меня не как князя, или служащего министерства, или племянника моего дядюшки, но как автора новеллы. Которая, признаться, самому мне очень дорога.

– Уверена, таких, как я, вскоре будет множество. У вас есть дар говорить о сокровенных возможностях души, и каждый может узнавать через это больше о самом себе.

– Вы молоды еще и, кажется, слишком хорошего мнения об этом мире, – радостно польщенный Одоевский невольно скрывал свои чувства за напускным сомнением. – Едва ли большинству присуще желание узнавать себя лучше. Мне чаще приходится видеть, как люди стремятся представить из себя невесть что.

– Возможно, я мало знаю о жизни и могут сказать только о себе. Но посудите сами – зимою я была еще дитя и прочла ваш рассказ. Исполнилась сострадания и не могла без трепета глядеть на портрет Бетховена, только и всего. Теперь же, когда Полина играла, я думала о судьбе вашего героя и понимала, что завидую ему. Да, и ему, и Луизе. Оттого, что один хотел передать другому последние мысли и чувства из сокровищницы души своей, а этот другой готов был его услышать. Если остальные ваши читатели не ужаснулись собственной жизни на этих строках, что ж, они – счастливые люди!

Евдокия вдруг повысила голос на последних словах и почувствовала, как, несмотря на холод, запылало ее лицо. Она уже жалела о своей несдержанной откровенности и прятала теперь глаза, разглядывая мелкую сеть трещин на мраморной колонне. Одоевский в смятении не знал, что отвечать – он был поражен ее словами. Эта замеченная Евдокией мысль вовсе не была главной из тех, что он хотел донести. Но тем более он понимал, как невольно проговорился о том, что волновало и его самого. И в теперешних обстоятельствах, кажется, взволновало еще сильнее.

– Прошу прощения, князь, я вернусь в дом – холодно, – проговорила, наконец, Евдокия и повернулась идти.

– Евдокия Николаевна, постойте, – очнулся от своих раздумий и Владимир, – скажите, мы сможем с вами продолжить этот разговор? – сказал он и тут же пожалел, что неточно выразился – княгиня явно была смущена собственными последними словами.

– Я без того, кажется, увлеклась своими мыслями и отдалилась от темы вашего сочинения.

– Я не то имел в виду. Не будем о Бетховене – поговорим о пустяках.

– Что ж, о пустяках можно, – улыбнулась Евдокия, радуясь, что недоразумение разрешилось само собою – я у Жуковского почти всякий вечер. Прощайте, князь.

III

В Царском селе стоял август – щедрый, густой, уже начинавший пестрить желтизной тяжелые кроны над головами гуляющих его жителей. Яблок в садах теперь созревало так много, что их не успевали собирать. Ими лакомились и крестьянские ребятишки, и дамы большого света; на каждой дачной веранде стояла неизменная ваза, наполненная плодами различных сортов. Где-то она становилась просто украшением, к которому все привыкали и не замечали вовсе, и только приезд городского гостя давал о себе знать – яблок становилось чуть меньше, и хозяева, будто заметив в этом какой-то непорядок, тотчас спешили вновь заполнить блюдо до краев.

Блики играли на дне кувшина с водою, меж стебельков срезанных цветов в прозрачной вазе, по краям широкого блюда, стоявшего посреди стола. Аромат же зрелых плодов разносился по всей комнате, а на улице делался еще острее, только там к нему примешивался запах остывающей земли – первый признак исхода лета. Окна были открыты, и наслаждаться великолепием позднего утра можно было, не прерывая разговора. Точнее – монолога, потому что говорил теперь один Василий Андреевич Жуковский, а собравшиеся – кто с простым интересом, а кто и с благоговением, слушали.

– Теперь, благодарение Господу, холера отступает. А тогда, в самом сердце лета, цвели липы, и запах этих благоуханий тонул в величественном море. У Монплезира мне полюбилась чудесная терраса, откуда можно было наблюдать закат и восход солнца. Я часто ходил и молился там в странном чувстве – будто не могу, не имею права теперь предаваться одному восторгу перед этой красотою, когда совсем рядом гибнут люди, и кто знает, какое известие принесет нам завтрашний день. А природа – я часто вижу в ней Бога, но тогда она вдруг показалась мне какой-то холодной, отстраненной. Слишком спокойной, будто с людьми не случается никакой беды.