Выбрать главу

– Евгений – да. Он говорил со мною о чувстве вины.

– Совсем не знаю этого человека, но удивляюсь ему. Никак не могу представить себе таких отношений с женщиною, тем более – с вами. У меня есть друг Варвара Ивановна, но она старше меня, к тому же вдвойне родня – приходится мне тетушкой и сестрою шурину.

– К тому же вы – женатый человек, – с пугающим спокойствием проговорила Евдокия.

– Я? – Одоевский содрогнулся, осознав, что сейчас сказал. «А, впрочем, может оно и к лучшему», – пронеслось в его уставшем уму, освобожденном от невольной лжи, что так его угнетала. – Прости меня, – хотел он взять руку Евдокии, но она отстранилась. Очарование последних дней, покой и радость, неясные мечты ее – все было теперь утрачено. Больнее всего было то, что приходилось разочаровываться в человеке, который начал было представляться ей средоточием всех совершенств. К тому же – он оказался способен на слабость, очень ей понятную – не будь у нее титула, сразу выдающего ее положение, кто знает, не повела ли бы она себя так же? Ей же хотелось думать, что Владимир лучше ее, сильнее, что рядом с ним она сможет к чему-то стремиться.

– Что же вы так, князь? Толкуете мне о доверии, о понимании. Хотя, о чем я, кто я такая, чтобы вы мне отчитывались? Благодарю вас за приют, мне пора. Лошадей пришлю с ближайшей станции. Она встала и отошла к окну. Владимир приблизился к ней, взял за плечи и повернул к себе.

– Какие лошади, я никуда тебя не отпущу, – говорил он в не свойственном ему порыве.

– Вы не можете удерживать меня силой. К тому же, я вас компрометирую, – Евдокия говорила эти слова не от сердца, а сама трепетала под его руками.

– Неизвестно еще, кто кого компрометирует, – различив в ее голосе спасительную интонацию, решил Владимир обратить все в шутку – это с самого начала объединяло их, и он понадеялся, что поможет и теперь.

– Да ты… да как ты смеешь? – Евдокия резко отстранилась от него, хотела было даже толкнуть, но вместо этого бессильно опустилась в кресла и закрыла лицо. Он присел у ее ног.

– Пойми, я не открыл тебе моего положения только потому, что это ничего для меня не значит. Мне было двадцать два года, меня душила московская родня, это была чудовищная ошибка. Кто бы мне сказал тогда, что есть такая девочка на свете, – говорил он, опустив голову ей на колени.

– Что же ты намерен теперь делать? – будто в забытьи перебирая его волосы, спросила Евдокия.

– Давай поставим самовар на веранде, – отвечал он.

Дождь шел четвертый день, а первое испытание чувств было, казалось, пройдено. Дом, согретый светом изнутри, был далеко заметен редким прохожим. За легкими шторами двигались тени. Отводя иногда взгляд от человека, о котором узнала теперь еще больше, Евдокия следила за движением мокрой листвы в окне веранды. Тогда ей казалось, что это все сон, сейчас ее разбудит брат и станет смеяться, что больше не возьмет ее помощником капитана на свой корабль.

VI

Тот, кто не испытал в России крепостного ареста, не может себе вообразить того мрачного, безнадежного чувства, того нравственного упадка духом, даже отчаяния, которое не постепенно, а вдруг овладевает человеком, переступившим порог каземата. Чувство это уже почти три месяца не покидало Рунского.

Куда деваться без всякого занятия со своими мыслями? Воображение работает страшно, представляя невероятнейшие, чудовищные помыслы: Евдокию допрашивает Бенкендорф, Софью насильно выдают замуж… Куда не уносились мысли, о чем не передумал ум, и затем все еще оставалась целая бездна, которую необходимо было чем-то заполнить. Ему представлялось ежеминутно, что он погребен заживо, со всеми ужасами этого положения. Особенно когда стало известно, что двор покинул Петербург из-за подступавшей холеры, и город практически опустел, Рунский почувствовал себя забытым в этом каземате, обреченным на вечное одиночное заточение. И ниоткуда никакой помощи, ниоткуда даже звука в его пользу.

Каземат, в котором томился Рунский, представлял собою комнату в четыре шага в квадрате. Помещал он лазаретную кровать, столик и стул, немного оставляя места для движения. Тюфяк и подушки были набиты мочалом, одеяло – из толстого солдатского сукна. Небольшое окно, замазанное мелом, пропускало в амбразуру толстой каменной стены какой-то сумрачный полусвет. А когда темнело, ночник с постным конопляным маслом освещал каземат. Железная труба от железной же печки из коридора, проведенная через всю комнату и висевшая над самой головой, раскаливаясь во время топки, сообщала с каким-то треском несносную теплоту верхней половине комнаты, тогда как в нижней ноги зябли от холода. Сидеть неподвижно, снедаемому грустью, было нестерпимо, а ходить можно было, только описывая небольшой круг. 11