Выбрать главу

Незадолго до предполагаемой даты отъезда — когда башни уже были почти закончены и одобрены представителями оттоманской администрации — Харрингтон шел по улице вместе с одним чиновником из Стамбула. Собственно говоря, в тогдашней Хайфе улиц было всего несколько, да и те, что были, по мнению Харрингтона, напоминали улицы лишь в очень отдаленной степени. Неожиданно он заметил, что навстречу им идет девушка в мусульманской одежде, хотя Харрингтон и был бы готов поклясться, что она была европейкой; девушка была совершенно одна. Вместо того чтобы опустить взгляд, она внимательно посмотрела в глаза Харрингтону, прошла еще несколько десятков метров и скрылась за углом. Оттоманский чиновник ничего не заметил, а преследовать на его глазах мусульманскую женщину Харрингтону показалось безумием. Впоследствии он бесконечно проклинал себя за этот момент нерешительности, смятения и страха. Мгновенного взгляда этой женщины хватило ему для того, чтобы понять, что он встретил, возможно, единственную женщину на земле, которая думает и чувствует так же, как он сам. Она была создана из совсем иного духовного материала, нежели все остальные знакомые ему женщины. Более того, ее лицо показалось Харрингтону немыслимо знакомым, как будто он уже видел его тысячи раз, хотя он и был уверен, что на самом деле не видел его никогда. Вязкая же рутина его семейной жизни — бремя непонимания, его собственного равнодушия, иронической снисходительности к чужой глупости и столь удачного повседневного семейного сотрудничества — вдруг показалась ему мороком, которого не могло и не должно было быть. Мысль об этой рутине вызвала в нем уже не ту ноющую, саднящую тоску, какая бывала и раньше, но острую, почти парализующую боль, как от глубокого пореза бритвой.

Найти женщину в крошечном городе, наполовину лежащем в руинах, поначалу показалось ему задачей чрезвычайно простой. Он бродил по улицам, надеясь ее встретить; но ее нигде не было. Тогда он начал осторожно расспрашивать о ней всех тех, кто хотя бы в теории мог ему помочь, — от оттоманских чиновников до христианских каменщиков. Никто из них никогда не видел эту женщину и ничего о ней не знал — или делал вид, что не знает. Его поиски постепенно становились все более сумбурными и отчаянными, но так и не приносили никаких результатов. Он искал ее в узких восточных переулках, в Акре и соседних городках, в деревнях и на склонах Кармеля. Впрочем, чем более недосягаемой она оказывалась, тем более отчетливым и неоспоримым становился для него ее образ. Иногда он говорил себе, что если бы она была здесь, то он бы ей сказал, но потом сослагательное наклонение как-то исчезло. Он обращался к этой безымянной женщине, и она отвечала ему. «Смотри, — говорил он ей, — какое высокое небо над горой; ты представляешь, что должен был чувствовать Илия, поднимаясь по этим склонам?» — «Да, — отвечала она, — высокое небо навевает грусть, но высокая грусть — это всего лишь преддверье вечности». — «Тебе нравятся башни, которые я строю?» — спрашивал он ее тогда. «Конечно, — отвечала девушка, — ведь это башни моей души; и все же самое важное — подобрать точные оттенки черного и белого. В этом архитектор становится художником. Ты сможешь заставить турок каждый год проверять, что цвет башен не изменился?»

Так они вели свои бесконечные разговоры, так и не сказав ни слова. Но потом настало время возвращаться в Англию. На самом деле его затянувшееся пребывание в Палестине уже стало настораживать оттоманских чиновников, начавших подозревать, что Харрингтон является тщательно замаскированным шпионом. Постепенно их восторженная доброжелательность сменилась отчужденной подозрительностью. Однако уехать отсюда значило отказаться от последней надежды. Харрингтон почти смирился с тем, что этой девушки действительно не было в Хайфе, но во всех остальных местах ее не было гораздо больше. И кроме того, как он сможет прожить без разговоров с ней, спрашивал он себя. Она помнила наизусть и кусочки из «Песни песней», и монологи Розалинды из «Как вам это понравится». Если Харрингтон цитировал строчку из Мильтона, то она вспоминала еще десяток, похожих и непохожих на ту, что тронула его душу. С ней можно было разделить и ужас перед злом, и высокое свечение закатов, и бесконечную красоту греческой скульптуры. Она знала все, что знал он, и даже чуть больше. И все же, оставаясь в Хайфе, он начал испытывать растущие угрызения совести. Раз за разом он вспоминал, что в Англии у него остались жена и дети; и хотя, наверное, ему не следовало жениться на чужой ему женщине, теперь его уже привязывали к ней многочисленные обязательства и долг требовал от него заботиться о ней до смерти. Но когда он представлял себе, как будет снова выслушивать все эти бессмысленные разговоры про меню к обеду и наряды соседок, его охватывало отчаянное гложущее чувство утраты, как будто, женившись на ней, он потерял надежду на то главное, что могло составить само движение, дыхание его жизни. В эти моменты Харрингтону хотелось как можно скорее умереть здесь, между двух башен — не ради вечности, но чтобы быть избавленным от этого невыносимого навязанного ему выбора.