Однако в тот момент, когда им показалось, что они свободны, как никогда — и утратили все те связи с окружающим миром, от которых им еще могло быть больно, — они вдруг поняли, что история быстрее человека; а цепи, которые человек может расковать, легче тех, которыми она опутывает мироздание. Вместе с телевидением в дома пришли картинки далекого изобилия и близкая агония растущего желания. Культ товара и культ секса наполнили страну, не столько вытесняя бравурные военные марши, сколько все больше с ними сливаясь: объединяясь в некое бесформенное, удушающее целое. И еще постепенно то, что в пятидесятые начиналось как устройство родственников, приятелей и партийных товарищей на хорошую работу «по знакомству» — и было высмеяно в многочисленных сатирических опусах «на злобу дня», превратилось в конверты с деньгами, миллионные строительные контракты, подпольные казино и торговлю оружием. Коррупция неожиданно стала фактом, неотделимым от нового понимания существования. Неожиданно оказалось, что хотеть денег превыше всего перестало быть стыдным. Их знакомые, совсем недавно говорившие о равенстве и победах, начали мечтать о виллах. Они сидели в гостиной у Яэли и Игаля и часами перечисляли приметы своей новой богатой жизни. Бывшие школьные товарищи создавали корпорации за счет армейских и партийных связей, а женщины стали расспрашивать своих избранников не о подвигах, а о доходах. Появились поп-звезды, а светящийся экран все больше извергал из себя эти новые, сверкающие образы изобилия, сексуальности и наживы.
Произошедшее оказалось для Игаля и Яэли ударом нежданным и болезненным; их зарплаты стали казаться пособием по бедности, а время выбрасывало все новые и новые приметы роскоши. Неожиданно они обнаружили, что все чаще испытывают подспудную зависть и начали учиться побеждать и ее. Но они были уже старше, уколы самолюбия были глубже, хоть и не такими мучительными, и победа далась им тяжелее, чем прежде. Но еще больше, чем культ обогащения в этой новой стране растущей страсти к наживе, их мучило то, что и их отказ теперь стал предметом торговли. Люди, еще недавно мечтавшие о марш-бросках и отворачивавшиеся при встрече с Яэль, начали громогласно рассуждать о любви к миру; оказалось, что в этой так быстро изменившейся стране стремление к миру может являться и товаром, и залогом карьеры гораздо более надежным, нежели воинственные лозунги. В конечном счете эти лозунги были оставлены тем, кого можно было за них презирать. Быть бедным стало не только стыдно, теперь бедные еще и превратились в «фашистов». «А раз они фашисты, — как-то сказала бывшая подруга Игаля, — то во власти их быть не должно. Разве это не так? Разве мы хотим, чтобы нами правили фашисты?» Впрочем, если у бывших бедных вдруг оказывалось много денег, им обычно прощалось, что когда-то они были бедными, и их больше не считали фашистами; но именно поэтому для демократии и было лучше, чтобы бедные оставались бедными — или хотя бы ненавидели всех тех, кто не был на них похож. Яэль и Игаль думали о себе как о свидетелях истории, но их мучила горечь. Когда-то они так мечтали о том, чтобы наступило всеобщее прозрение: чтобы звуки военных маршей перестали заглушать музыку души; теперь же оно наступило и не принесло им облегчения. «В этой стране стыдно быть и левым, и правым», — сказала как-то Яэль. «Что же нам теперь делать?» — ответил ей Игаль, ответил, совсем как тогда.
Как-то весной Яэль и Игаль сидели на балконе, разговаривали, читали и вдруг заметили, что наступает вечер. Небо над дальним морем под горой синело и краснело; дышалось глубоко; цвели деревья в саду. Было неожиданно тихо. Война и смерть, политика и телевизионные герои отступили так далеко на задний план, что казалось, что они сгинули навсегда, — а может быть, их никогда и не существовало, как не существует лиц, нарисованных на песке. Яэль вдруг показалось, что ее кожа начинает растворяться в воздухе, и мурашки пробежали по всему ее телу. В этот миг они неожиданно поняли, что им наконец-то удалось достичь освобождения — и что больше ничто из того пустого и страшного, что так мучило душу, уже над нею не властно. «Это не слишком поздно?» — спросила Яэль. «Нет», — убежденно ответил Игаль. Теперь они не были ни бедными, ни богатыми, ни жертвами, ни злодеями, ни левыми и ни правыми, ни охваченными желанием, но и не объектами желания. Им стало казаться, что никакие мифы и страсти больше не имеют над ними власти. Они сидели на балконе и смотрели в прозрачную пустоту мироздания, в которой на секунду растворились и фальшь слов, и зло сердца, и темноты разума, и лживые страсти души. Все было всем, но не было и ничем. И вдруг им обоим — в ту же самую счастливую и ужасающую минуту — стало ясно, что теперь они не знают, как с этим освобождением жить дальше и ради чего им следует жить. «Что же нам теперь делать?» — сказал Игаль, а Яэль обняла его и заплакала. И пока над вечным Средиземным морем гас этот темно-синий закат, они сидели в молчании и невидящими взглядами смотрели в пустоту.