Хотя население плакучей березы было серо и бесцветно, худая рука женщины, обтянутая черным рукавом, часто бросала ему на крышу горсть крошек или зерен. Она, видимо, любила птиц, и когда после долгой, старательной работы поднимала голову и посматривала на воробьев, которые вприпрыжку прогуливались по крыше, на порхающих и посвистывающих снегирей, которые качались на ветках березы и, словно огоньки, мелькали, освещенные заходящим солнцем, — веселая улыбка заливала ее лицо и оно молодело.
Но еще больше, чем птиц, она, видимо, любила детей, потому что в окошке зальца часто показывался толстощекий мальчик, тот самый, который на дворе устраивал громкоглас-ные состязания с пестрой собакой Филоном; появлялась и маленькая девочка, та самая, которая, сидя на ступеньке крыльца, с любовью прижимала к груди белого, жалобно мяукавшего котенка.
Дети, проводившие летние дни на дворе, вероятно, находились в очень тесной дружбе с обитательницей зальца. Мальчик вскарабкивался на ее окошко и громко рассказывал длинные и никогда не имевшие конца истории из своих личных похождений, а девочка садилась на ее колени и с нескрываемым восторгом смотрела на снегирей и воробьев.
Тогда к свисту и щебету птиц примешивались звуки громких, многочисленных поцелуев. В руках женщины оказывались гостинцы, которыми она одаряла детей; в волосы девочки она вплетала цветные ленты, а однажды, взяв ее к себе на колени, нарядила ее в хорошенькое голубое платье, которое, не покладая рук, шила в течение двух дней, и этим вызвала у ребенка крик радости. Радость эта, видимо, утешала женщину, потому что ее лицо все так и смеялось, так и светилось свежестью ранней юности.
Однако возле окошка не всегда было так шумно и весело. После захода солнца там не показывались ни птицы, ни дети, — и те и другие уже спали в глубине дома. Женщина сидела одна, высунувшись из окошка и как будто вися между верхушкой березы и небом, по которому, над самой ее головой, плыли последние лучезарные спутники дня — пушистые, красновато-золотистые облака. Тогда она устремляла любопытный взгляд в глубину улицы, видимой из-за плетня и низких ворот, и с явным интересом присматривалась к прохожим, — а их в эту пору бывало много. Но иногда она забывала об улице и смотрела далеко-далеко, через серые и неровные кровли соседних домов на широкую дорогу, обставленную двумя рядами черневших деревьев. Должно быть, тогда ею овладевало глубокое раздумье, а может быть, и тревога, потому что ее маленькое личико, обыкновенно покрытое румянцем, бледнело в сгущавшемся вечернем сумраке. И когда она так сидела, неподвижно, с резкой сетью морщин над глазами, устремленными вдаль, то казалась старой, одинокой и грустной.
Однажды в эту предвечернюю тихую пору она держала в руках большой лист акации и, обрывая с него лепестки, громко и медленно шептала:
— Вернется? — не вернется?
Последний лепесток выпал из ее рук со словом: «не вернется». Она низко склонила голову, глубоко вздохнула и прошептала:
— Должно быть, так и есть: никогда не вернется!
В другой раз, осенью, когда холодные порывы ветра несли к открытому окошечку клочья сырого тумана, а на небе вместо светлых подвижных летних облаков висели без движения дождевые тучи, она обрывала обожженные морозом лепестки белой астры и опять шептала:
— В голове, в речи, в мысли, в сердце, — нигде!
Когда последний лепесток выпал из ее руки при слове «нигде», она закрыла лицо обеими руками и плакала долго… так долго, что на дворе послышался гневный мужской голос:
— Теося! Теося! Отчего ты не закроешь свое окно? Хочешь, чтобы ветер разбил стекла? Пусть бьет! Я стекольщику платить не стану, — сама заплатишь!
К этим словам присоединился женский голосок, звучный и нежный, когда его обладательница разговаривала с мужчиной, и почти сразу перешедший в крик, лишенный уже малейшего оттенка нежности.
— Она, Клеменс, хочет простудиться, чтобы мы, как два года тому назад, по ее милости разорялись на доктора и на аптеку, себе во всем отказывали, спасая ее от чахотки.
Плачущая женщина вскочила с места и выпрямила свой худощавый стан. Протягивая руку, чтоб затворить окно, она с гневом ответила:
— Чего вы вечно попрекаете меня этим доктором и этой аптекой! Разве я еще не отработала эти деньги? Что это такое! Даже окна в своей комнате открыть не смей! Я здесь не какая-нибудь приживалка, а дочь твоего же отца. Клеменс! Такая же, как и ты!