Выбрать главу
Là-bas рядом с террасой из благородного дерева гости Фэрвелла слушали, как читает Неруда. Я тихонько пристроился рядом с его молодым учеником, который покуривал с угрюмым и сосредоточенным видом, пока фразы великого поэта расходились по земляной коре или пробивались через ладно скрепленные балки террасы и устремлялись ввысь, к бодлеровским облакам, чередой пересекавшим распахнутые небеса родины. В шесть вечера я уехал. Так закончился мой первый визит в Là-bas. До Чильяна меня подвез на автомобиле один из гостей Фэрвелла. Успели прямо к поезду, на котором я вернулся в Сантьяго. Так я причастился к миру литераторов. Сколько впечатлений, зачастую противоречивых, толпилось в моем мозгу в последующие ночи, когда я размышлял, ворочаясь в полусне! То и дело всплывал силуэт Фэрвелла, темный и округлый, как бы вырезанный в высоком дверном проеме. Сунув руки в карманы, он будто пристально созерцал ход времени. Еще Фэрвелл представлялся сидящим в кресле в своем клубе, нога на ногу, рассуждающим о литературном бессмертии. Ах, это литературное бессмертие! В другой раз мне грезилась целая группа фигур, ухвативших друг друга за пояс, будто они отплясывали конгу15 по всему салону, стены которого были сплошь увешаны картинами. «Танцуйте, падре», – говорил мне кто-то невидимый. «Я не могу, – отвечал я, – мне не позволяет обет». В одной руке у меня была тетрадочка, другой я записывал набросок литературной рецензии. Книга называлась «Ход времени». Ход времени, шаг времени, скрипение лет, пропасть иллюзий, крушение всех устремлений, кроме заботы выжить. Тем временем змея танцующих конгу[15] неумолимо, синкопами, приближалась к моему углу, попеременно и в унисон поднимая то левые ноги, то правые, то левые, то правые, и среди танцующих я различил Фэрвелла, державшего за пояс одну сеньору из самого высшего общества Чили тех лет, сеньору с баскской фамилией, которую я, к сожалению, забыл, а его, в свою очередь, обхватил за пояс некий старичок, чье тело, казалось, было готово вот-вот рассыпаться, старичок, который скорее был мертв, чем жив, но который улыбался направо и налево и получал наслаждение от танца больше, чем остальные. В другой раз ко мне возвращались сцены из моего детства и отрочества, и я видел тень отца, скользившую по коридорам дома, будто ласка, или хорек, или угорь, помещенный в какой-то неподходящий аквариум. «Никаких разговоров, никаких диалогов», – вещал чей-то голос. Я силился понять его природу. Может быть, это был голос ангела? Голос моего ангела-хранителя? Или голос демона? Вскоре я догадался: это был мой собственный голос, голос моего супер-Эго, который пилотировал мой сон, подобно летчику со стальными нервами, моего супер-Я, который вел грузовик-рефрижератор по дороге, объятой пламенем, в то время как некто ныл и говорил на тарабарском языке, похожем на микенский. Мое Я, как и следует предполагать, сопело в две дырочки. То есть спало и продолжало работать. В то время я как раз начал служить в Католическом университете. В печати появились мои первые стихи, первые рецензии на книги, заметки о литературной жизни Сантьяго. Я продолжаю вспоминать, привстав на локте и подняв голову повыше. Писал о таких, как Энрике Лин, наиболее выдающийся из своего поколения, Джаконе, Урибе Арсе, Хорхе Тейльер, Эфраин Баркеро, Делиа Домингес, Карлос де Рока – золотая молодежь. Все или почти все испытали на себе влияние Неруды, кроме немногих, подпавших под влияние – лучше сказать, под крыло – Никанора Парры. Еще можно вспомнить Росамеля дель Валье. Конечно, я его знал. Я писал критические статьи обо всех них: и о Росамеле, и о Диасе Касануэве, и о Браулио Аренасе, и об их приятелях из «Мандрагоры», и о Тейльере, и о молодых поэтах с дождливого юга, и о прозаиках пятидесятых годов, о Доносо, Эдвардсе, Лафуркаде. Все это были прекрасные люди и отличные писатели. Еще писал о Гонсало Рохасе, об Ангите, о Мануэле Рохасе, рецензировал Хуана Эмара, Марию Луису Бомбаль и Марту Брунет. Были у меня заметки и толкования книг Блеста Ганы, Аугусто Д'Альмара и Сальвадора Рейеса. И я принял решение – хотя это случилось раньше, скорее всего раньше, сейчас я могу напутать, – что нужно выбрать какой-нибудь псевдоним, чтобы подписывать литературоведческие работы, а для своих поэтических опытов приберечь настоящую фамилию. И с тех пор меня знают как Ибакаче. Постепенно это имя стало более известно, чем Себастьян Уррутиа Лакруа, что меня удивляло, но и удовлетворяло, поскольку Уррутиа Лакруа подумывал написать поэму, с претензией на классику, которая должна была выкристаллизоваться с течением лет, причем таким стихотворным размером, какой давно уже никто в Чили не использовал, – да нет, что я говорю! – никто и никогда у нас не использовал. Ну а Ибакаче тем временем читал и публично рассуждал о прочитанном – так, как раньше это делал Фэрвелл, осуществляя нелегкие литературоведческие изыски на нашей почве, необходимые для дальнейшего культурного развития, выполняя сдерживающую и примиряющую роль, подобно маяку на гибельном скалистом побережье. И эта творческая чистота, ассоциируемая со скромным именем Ибакаче, – достойная всяческого восхищения, поскольку Ибакаче как бы проглядывал между строк или воспринимался в контексте, хотя по сути он хищно набрасывался на чужие сюжеты и их препарировал, – оказалась способной как никакая другая уловка оттенить творчество Себастьяна Уррутиа Лакруа, который стих за стихом добавлял бриллианты в непорочную мантию своего двойника. Однажды на литературном вечере в доме Сальвадора Рейеса, на котором присутствовали пять-шесть гостей, в том числе и Фэрвелл, хозяин заговорил как раз об этой чистоте творчества. Он заявил, что одним из самых дельных писателей из всех, с кем ему довелось общаться в Европе, был немецкий литератор Эрнст Юнгер. Фэрвелл, конечно, знал эту историю, но хотел, чтобы я услышал ее из уст дона Сальвадора, и попросил рассказать, как и при каких обстоятельствах они познакомились. Дон Сальвадор уселся в кресло, отороченное золотой каймой, и поведал следующее. Дело было в Париже, давно, в период Второй мировой войны, когда его направили работать культурным атташе. На приеме в каком-то посольстве – то ли чилийском, то ли германском, то ли итальянском, – одна знакомая красавица спросила, не представить ли его известному немецкому писателю. И дон Сальвадор – ему тогда, по моим расчетам, было менее пятидесяти лет, то есть он был значительно моложе и здоровее, чем я в данный момент, – с радостью согласился: да, конечно, Джованна, буду тебе очень признателен, и итальянка, которая была княжной или герцогиней, влюбленной, наверное, в нашего писателя и дипломата, повела его через анфиладу комнат, двери которых раскрывались перед ними, как лепестки таинственных роз. В последней находились группа офицеров вермахта и несколько человек в штатском. Центром внимания всей компании был капитан Юнгер, герой Первой мировой войны, автор «Стальных ураганов», «Африканских игр», «По мраморным склонам» и «Гелиополиса». Дождавшись паузы после нескольких суждений знаменитого немецкого писателя, итальянская принцесса представила ему чилийского дипломата, и они, конечно, перекинулись мнениями о литературе, а потом Юнгер в порыве дружелюбия спросил нашего литератора, нельзя ли почитать какую-нибудь из его вещей на французском, на что чилиец с радостью ответил: разумеется, есть у него одна книга, переведенная на французский, он с огромным удовольствием ее подарит. Юнгер довольно заулыбался, они обменялись визитками и условились о дате, когда можно будет поужинать, пообедать или даже позавтракать вместе, потому что распорядок дня Юнг
вернуться

15

Конга – афро-кубинский танец.