– Мне почти подходит, – сказала она, стоя у стены, словно перед зеркалом.
Гонсало спросил, не хочет ли она перекусить; Карла призналась, что умирает от голода, но должна уйти через двадцать минут.
Пока она одевалась, он приготовил кофе, яичницу и поджарил хлеб. В гостиной-столовой-кабинете были стол, два стула и два переполненных книжных шкафа. Карла с любопытством взглянула на книги. То была самая маленькая квартира, которую она когда-либо видела, и все-таки ей тут понравилось, особенно когда она представила себе веселую и беспорядочную жизнь Гонсало, его самостоятельный, независимый, мужественный путь. Ведь, в конце концов, он настоял на своем, изучал то, что выбрал сам, и жил среди своих книг и бесчисленных тетрадей, наверняка исписанных лучшими стихами, чем те, что он сочинял в отрочестве.
– Похоже, ты все еще пишешь стихотворения, – сказала она.
– Да, – подтвердил Гонсало, которому, к счастью, и в голову не пришло прочесть ей какое-нибудь из них.
Он подавил свое желание дать ей пространный ответ и всего лишь кратко резюмировал: да, продолжает писать каждый день с обузданной страстью, но ничего из созданного ему не нравится. Гонсало протянул ей блюдце с джемом.
– В твоем доме всегда был ежевичный или дынный джем, – напомнил он.
Вот одна из фраз, которые он собирался ей сказать, воображая длинный и меланхоличный диалог с обменом воспоминаниями о тех годах. Гонсало считал, что им есть о чем потолковать, он помнил слишком многое, отчасти потому, что дорожил этими деталями, а отчасти – просто сумел удержать в голове, чтобы заполнить вакуум тысячей лишних образов, застрявших в его обильной машинальной памяти.
– Может, так оно и было, – ответила она. – Уже не помню.
– Мы всегда перекусывали хлебом с джемом. Твоя мама подавала его в белых фарфоровых чашках с голубыми рисунками животных. Львов, слонов. И жирафа.
– Я люблю ежевичный джем. Конечно, мне он всегда нравился, – сказала Карла, явно избегая продолжения беседы, поскольку у нее не было времени на ностальгию.
А ему хотелось, чтобы она осталась, он желал хотя бы прикоснуться к ней, потрогать ее плечи, волосы… Увы, это казалось невозможным – она явно спешила, и не только поэтому: Карла внезапно отдалилась от него, и расстояние между ними лишь увеличивалось.
– Как зовут твоего сына? – неожиданно спросил Гонсало, пытаясь преодолеть дистанцию теплой и непринужденной фразой, которая, тем не менее, прозвучала как вопрос следователя, чиновника или любопытного соседа.
Он не поинтересовался, есть ли у нее дитя, а воспринял это как само собой разумеющееся. А также, как само собой разумеющееся, предположил, что ее ребенок – мальчик. Гонсало полагал, что, сказав такое в лоб, выражает готовность начать все по новой или возобновить отношения с Карлой. Ему казалось, что тем самым он заявляет: ребенок – не помеха и он готов на все.
– Кто тебе это сказал?
– Да никто.
Карла вдруг ощутила гнетущее давление множества обращенных к ней пристальных взглядов. «Твое тело – тело рожавшей женщины», – будто бы кто-то, возможно, Гонсало или другой, незнакомый мужчина, заявил ей. Она представила себе, как Гонсало – глашатай множества мужчин, нагло, беспощадно и с насмешливым любопытством разглядывает ее. К тому же некоторые женщины тоже глазели, посмеиваясь или жалея с мрачной улыбкой на лицах. Мол, мы изучили все отметины на твоем теле, собрали всю информацию и сделали вывод: его что-то подпортило навсегда, должно быть, роды. Страдая от разоблачения, обвинений и оскорблений, Карла все же заглянула в глаза Гонсало и даже хотела поцеловать его веки, темные окружности глаз и укусить за нос. Она медленно жевала хлеб, чтобы продлить молчание и избежать ответа. Но хлеб кончился, а она продолжала хранить молчание.
– Сына у меня нет, – наконец сказала она. – У меня дочь, ее зовут Висента.
Конечно, Карла солгала, она была матерью мальчика по имени Висенте[11]. Соврала инстинктивно, вероятно, чтобы доказать Гонсало, что он теперь не тот лучший студент курса, всегда имевший правильные ответы на все вопросы. Решила, что больше никогда его не увидит, так что ей не придется краснеть за свою ложь.