И с горечью добавляет:
— Он теперь в Лондоне! С молодой женой! Фотомодель какая-то. Ноги от ушей. Но ты знаешь — я не жалею. Последние годы трудно было. У него — всегда работа, у меня — только дом да дети. Квартиру-то он мне купил, когда разъехались, а до этого мы в коттедже жили.
Резко меняя тему разговора, указывает рукой куда-то вверх:
— Во-он мои окна светятся, там, где занавески голубенькие.
— Погоди, а дома-то у тебя кто?
— Соседка. Хорошая женщина, добрая. Она сидит с моими, когда попрошу. У нас в саду карантин, ветрянка. Ну, вот наш подъезд. Лифт, правда, уже месяц не работает.
— Ничего, — усмехаюсь я, вспоминая наши с Нефедовым горные маршруты. — Я привычный…
— Папа, папа приехал! — звонко кричит мальчик лет четырех, выбегая из комнаты. У него круглая ушастая голова, поверх колготок надеты шортики.
— Нет, сынок, это не папа, — улыбается Надя.
Я сглатываю — в горле встает комок. Черт, неужели и меня когда-нибудь будут встречать вот так — «папа, папа!»? Сажусь на корточки, проклиная свою нищету — даже конфетку ребенку не на что купить!
— Ну, как тебя зовут, мужчина?
— Артемка! — звонко выкрикивает мальчик.
Комок в горле перекрывает дыхание. Я на мгновение прикрываю глаза.
Надя назвала своего сына в мою честь…
Ужинаем. Надиной дочке Неле всего два года и мама кормит ее с ложечки. Артемка, конечно же, ест сам, основательно работая вилкой. Пьем чай, смотрим телевизор. Точнее, дети, как завороженные, следят за Хрюшей и Степашкой — передача «Спокойной ночи, малыши!» уцелела — а мы с Надей тихонько разговариваем. Поговорить нам есть о чем. Вспоминаем общих знакомых, приятелей и приятельниц.
Уложив Нелю и Артема, Надя возвращается на кухню, достает бутылку импортного белого вермута. Я такой еще не пил называется «Мартини».
— К Новому году купила, — Надя ставит на стол блюдце с нарезанным лимоном, фужеры.
Я разливаю.
— Ну, за встречу.
— За тебя, — говорит Надя и залпом выпивает вермут.
Делаю глоток. Вкусно.
— А ты совсем не изменился. Как будто и не было этих четырнадцати лет… — Надя щурится.
Я молчу. Она протягивает руку и гладит меня по щеке.
— Колючий… ты останешься?
Когда она задает этот вопрос, голос ее дрожит. Наверное, я не прав, но, выдержав паузу, я отвечаю:
— Да.
Утром еду на работу. Фура уже стоит у заднего крыльца магазина. Грузчики, трое очень похожих мужичков с интеллигентными бородками, курят в стороне. Подхожу, здороваюсь.
— Ну, значит, все в сборе, — объявляет один из мужичков. — Все, коллеги, давайте приступать.
Фура забита коробками с итальянской кафельной плиткой. Разгружать ее надо осторожно, по одной коробке, чтобы не побить. Работа не тяжелая — бери, неси, ставь. Обращаю внимание, что трое грузчиков общаются со мной и между собой на хорошем русском литературном языке, без матюгов и жаргона.
Во время перекура выясняю: все они — бывшие сотрудники лаборатории математической логики и теории алгоритмов одного очень секретного в советское время НИИ. Один мэнээс, второй — кандидат наук, третий тоже год назад защитил кандидатскую.
Спрашиваю:
— А что ж, институт ваш закрыли?
— Нет, молодой человек, номинально он функционирует, только вот работы у нас нет уже два года. А нет работы — нет и зарплаты.
— Неужели же другой работы, кроме как грузчиками, не нашлось?
— Теперь всякий труд почетен, — усмехается бригадир. — Лаборант у нас был, юноша один. Небесталанный, надо отметить. В девяносто первом открыл свое дело. А когда у нас стало совсем плохо, пригласил вот по старой памяти. Платят тут более-менее, особенно если работать каждые сутки. Жить-то на что-то надо!
Мой первый рабочий день заканчивается около четырех. Получаю деньги — целую тысячу рублей. Хотя это раньше тысяча была чем-то невероятным, запредельной суммой, за которую можно было купить холодильник, телевизор и еще что-нибудь. Теперь на тысячу рублей можно прожить день — два, особо не шикуя. Билет до Москвы в плацкарте стоит четыре тысячи.
— Завтра приходи, — говорит мне бригадир на прощание. — Еще одна фура придет.
Я прощаюсь с «коллегами», выхожу на улицу. Довольно морозно, с серого неба сыпет снежная крупка. Надо съездить к Дяде Гоше, предупредить, что… Что я переезжаю к Наде? Нет, переезжаю — это слишком. Просто поживу у нее несколько дней, пока не заработаю на билет до Москвы. Надя предлагала вчера деньги, но я, конечно, не взял. Дожидаюсь трамвая. «Пятерка» приходит минут через двадцать, я успеваю здорово замерзнуть.
С передней площадки, оттуда, где находятся «места для пассажиров с детьми и инвалидов», доносится надтреснутый старческий голосок с характерным акцентом. Очень знакомый голосок.
— Ви слышали? Онэ таки всерьез думают, что во всем виноваты эвреи! Конэчно, так ведь проще.
Продвигаюсь по вагону, держась за холодный поручень. Ну точно! На переднем сидении восседает, оживленно беседуя сразу с несколькими дамами сильно бальзаковского возраста мой «жучок» Соломон Рувимович. Жив, курилка! И как будто бы ничуть не изменился — тот же нос, очки с толстенными стеклами, каракулевая шапка-пирожок.
Стою, наблюдаю, слушаю. Трамвай останавливается на Горького. «Жучок» поднимается, хромает к дверям. Выхожу следом. На улице вижу, что Соломон Рувимович все же постарел. Годы согнули его, в правой руке появилась палочка. Левая же сжимает неизменный портфель.
Обгоняю старика, останавливаюсь.
— Здравствуйте, Соломон Рувимович.
Он скользит по мне взглядом, втыкает палочку в сугроб, вешает на ручку портфель, достает необъятных размеров носовой платок, снимает очки, и подышав на стекла, вдруг произносит:
— Ви будете смэяться, Артем, но у меня сейчас эсть ваш Гиляровский. Да, да, тот самый, прижизнэнный, в очень хорошем состоянии.
Я действительно смеюсь. Узнал меня «жучок». И про Гиляровского помнит.
Водрузив очки на свой напоминающий баклажан нос, Соломон Рувимович растягивает толстые губы в улыбке:
— Конэчно, сэйчас он вам ни к чэму.
Спрашиваю:
— А вы все там же, в «Доме Печати»?
— Ну что вы. Уже давно на заслужэнном отдыхе. Книги тэперь никому не нужны. Все зарабатывают дэньги.
Мы медленно идем по улице. Я предлагаю поднести портфель, Соломон Рувимович отказывается.
— Все свое ношу с собой. Сам.
И в обычной манере начинает говорить, словно бы продолжая прерванный диалог:
— …русский социализм, Артем, был попыткой избавиться от власти дэнег. Не получилось, да.
— Ну, сами-то вы и при социализме занимались бизнесом.
— Что ви, какой бизнэс! Я просто помогал страждущим. Конэчно, я имел свой гешэфт, но разве я работал для дэнег? А тепэрь… Люди убивают друг друга ради богатства. Это плохо. Вот вы, молодой человэк, вам всего девятнадцать. Скажите старику — сколько стоит человэческая жизнь?
Я молчу. Он вздыхает.
— То-то и оно — жизнь бесцэнна. Ее нэльзя измерить в долларах. Запомните, Артем — все еще вэрнется на круги своя. Русский социализм — это рэлигия. Да, да, именно рэлигия, со своими святыми и великомучениками. Христианство тоже прошло чэрез катакомбный период. Тэперь он наступил для социализма. А я, старый эврей, собираюсь в страну, откуда нет возврата.
И заметив мое замешательство, с улыбкой уточняет:
— Нэт, не на кладбище. Всего лишь в Израэль. Родственники настаивают. Но для меня это будет поэздка в один конец — возраст, знаете ли. Вот мой дом. На прощание хочу пожэлать вам, молодой чэловек — не становитесь рабом дэнег. Прощайте.
— До свидания, Соломон Рувимович.
Он трясет головой, хромает к старому, давно не ремонтированному трехэтажному дому. Я некоторое время смотрю ему след, размышляя над словами старика. Наверное, он прав.
И вдруг вспоминаю: Соломон Рувимович сказал, что мне девятнадцать! А ведь последний раз мы с ним виделись четырнадцать лет назад. Что это? Оговорка? Или старик не так прост как кажется?