Словом, жизнь оказалась сложнее книжных романов и готовых схем. И всё то, что он тогда увидел и постиг, запало в душу, а потом превратилось в острейшую внутреннюю потребность, даже обязанность поделиться, рассказать об этом людям, пропеть оду героизму, добру и осудить тех, кто эти вечные ценности топчет.
«Я хочу во всеуслышание заявить, а вернее — поделиться с людьми своими мыслями, потому что обязан!» — такого рода заклинаниями предвосхищаются, с лёгкими вариациями и «Первый учитель», и «Джамиля».
«Я открываю настежь окна. В комнату вливается поток свежего воздуха. В яснеющем голубоватом сумраке я всматриваюсь в этюды и наброски начатой мною картины. Их много, я много раз начинал всё заново. Но о картине в целом судить пока рано. Я не нашёл ещё своего главного, того, что приходит вдруг так неотвратимо, с такой нарастающей ясностью и необъяснимым, неуловимым звучанием в душе, как эти ранние летние зори. Я хожу в предрассветной тиши и всё думаю, думаю, думаю. И так каждый раз. И каждый раз я убеждаюсь в том, что моя картина — ещё только замысел. Я не сторонник того, чтобы заранее говорить и оповещать даже близких друзей о незаконченной вещи. ... Но на этот раз я изменяю своему правилу — я хочу во всеуслышание заявить, а вернее — поделиться с людьми своими мыслями о ещё не написанной картине. Это не прихоть. Я не могу поступить иначе, потому что чувствую — мне одному это не по плечу. История, всколыхнувшая мне душу, история, побудившая меня взяться за кисть, кажется мне настолько огромной, что я один не могу её объять. Я боюсь не донести, я боюсь расплескать полную чашу. Я хочу, чтобы люди помогли мне советом, подсказали решение, чтобы они хотя бы мысленно стали со мной рядом у мольберта, чтобы они волновались вместе со мной. Не пожалейте жара своих сердец, подойдите поближе, я обязан рассказать эту историю...»
Забегая вперёд, можно заметить, что в первые десять-пятнадцать лет творческой жизни Чингиз Айтматов действительно только делился пережитым или выплёскивал на бумагу то, что ему, его сердцу и душе, никак не давало покоя. Об этом, пожалуй, наиболее точно сказал поэт: писать «по мандату долга».
Именно потому, что Айтматов считал себя обязанным рассказать о величии духа самых простых людей в самое трудное время, и появился гениальный реквием о войне — «Материнское поле». Чуть раньше, в 1957 году, вышла повесть «Лицом к лицу», а в 1962 году — «Первый учитель» — волнующее повествование о человеке, приобщающем своих юных питомцев к свету знания. В этих произведениях писатель рассказывает о том, что он своими глазами видел, в точности описывая места, где происходили события. Любопытно, что в самых ранних рассказах, появившихся до «Лицом к лицу» и «Джамили» («Сыпайчи», «Трудная переправа», «Белый дождь»), автор всячески смягчал краски, словно бы опасаясь представить жизнь во всей её суровой и неприукрашенной правде. Не хватало опыта, а может, обычной человеческой зрелости. Наверное, эту пору можно назвать временем поиска путей, собственного голоса, тем, героев. Осознание того, что не нужно бояться правды, сколь бы ни была она неприглядна, пришло позже, когда писались «Повести гор и степей».
Говоря о трудном детстве и не менее трудной юности Айтматова, не стоит упускать из виду, что это само по себе далеко не всегда зажигает фитиль художественного творчества. Нужен ещё негасимый огонёк души, а её возвышает и очищает Божья благодать — любовь. И мы, читатели Айтматова, должны благодарить судьбу и Господа Бога, что именно в годы войны, в мрачное время общемирового бедствия на подростка Чингиза снизошла любовь, что пережил он светлое потрясение встречи с женщиной. И мир для него стал другим, и сам он резко переменился. Его чувствительная и униженная, израненная душа впервые ощутила, быть может, сама ещё того не осознавая, «неба содроганье», впервые увидел он «горний ангелов полёт».
И в нём проснулся поэт, художник.
О той ранней влюблённости вспоминают очевидцы, рассказывают близкие родственники. Но лучшее ей свидетельство — «Джамиля». Да, была в его юношеской жизни своя Джамиля, было сильное чувство, была и горькая разлука. Правда и то, что это была любовь полудетская. Какое это имеет значение? Не будем искать документальные подтверждения или опровержения давних историй. Важно одно: именно они, можно смело предположить, разбудили в Чингизе художника, произошло то, что психоаналитики назвали бы «сублимированием», то есть исключительно сильным возбуждением, открывающим выход внутренней духовной энергии. Как заметил Зигмунд Фрейд, один из источников художественного творчества кроется именно в данной сфере чувств и психических переживаний, от которых зависит степень того самого «сублимирования», которое, бывает, длится всю жизнь.
Таким образом, два важных обстоятельства пробудили в Айтматове поэта, художника, гуманиста и в сильнейшей степени определили взгляд на мир. Первое — это все те неимоверные трудности, с которыми ему после потери отца пришлось столкнуться в совсем ещё нежном возрасте и которые в военные годы и вовсе навалились тяжким бременем. Второе — благословенная встреча с любовью или первое пришествие мадонны (судьба потом дарила ему и другие, не менее сильные переживания и счастливые встречи), случившееся в те же военные годы.
Была ли эта встреча юного Чингиза с его замужней, как и дантевская мадонна, Беатриче окутана какой-то тайной, мистическим флёром? Великий итальянец так описывал эту встречу со своей возлюбленной: «...собравшиеся сопровождали одну из благородных дам, которая в этот день вышла замуж, а по обычаю города приличествовало, чтобы она, когда впервые сядет за стол в доме новобрачного, была в окружении других дам... И как только я решился так поступить, мне показалось, что я ощущаю чудесный трепет в левой стороне груди, тотчас же распространившийся по всему телу. Тогда я прислонился к фреске, которая шла вокруг по стенам зала, чтобы скрыть своё волнение. Боясь, чтобы другие не заметили мой трепет, я поднял глаза на дам и увидел среди них Беатриче. Тогда столь сокрушены были мои духи силою, которую Амор получил, увидев меня столь близко от благороднейшей госпожи, что в живых остались лишь духи зрения... Тогда я сочинил сонет...» («Новая жизнь»).
У Чингиза встреча с любовью была совсем иной. Его Беатриче явилась в чистом поле, на фоне желтеющей пшеничной нивы и вечных гор. Всё было просто, как прост бывает первый каравай, испечённый из собранной в поле пшеницы, и всё было чисто, как чиста и прозрачна утренняя роса. Его Джамиля явилась в облике жизнерадостно-весёлой, никогда не унывающей, но душевно тонкой киргизской невесты в простенькой белой косынке. Только вот любила она другого, вовсе не Чингиза, а он, наивный, не знающий, что такое ревность и любовь, подросток влюбился в любовь других.
«Я всегда ждал, что она скажет мне что-то важное, объяснит, что тревожит её. Но она ничего мне не говорила. Молча клала она на мою голову к себе на колени, глядя куда-то вдаль, ерошила мои колючие волосы и нежно гладила меня по лицу дрожащими горячими пальцами. Я смотрел на неё снизу вверх, на это лицо, полное смутной тревоги и тоски, и, казалось, узнавал в ней себя. Её тоже что-то томило, что-то копилось и созревало в её душе, требуя выхода. И она страшилась этого. Она мучительно хотела и в то же время мучительно не хотела признаться в себе, что влюблена, так же, как и я не желал, чтобы она любила Данияра. Ведь в конце концов она невестка моих родителей, она жена моего брата!
Но такие мысли лишь на мгновение пронизывали меня. Я гнал их прочь. Для меня тогда истинным наслаждением было видеть её по-детски приоткрытые чуткие губы, видеть её глаза, затуманенные слезами. Как хороша, как красива она была, каким светлым одухотворением и страстью дышало её лицо! Тогда я только видел всё это, но не всё понимал. Да и теперь я часто задаю себе вопрос: может быть, любовь — это такое же вдохновение, как вдохновение художника, поэта? Глядя на Джамилю, мне хотелось убежать в степь и криком кричать, вопрошая землю и небо, что же мне делать, как мне побороть в себе эту непонятную тревогу и эту непонятную радость. И однажды я, кажется, нашёл ответ.