Выбрать главу

— Я на это надеюсь, — сказал генерал. — Очень надеюсь.

Глеб потушил сигарету в пепельнице и подлил себе кофе. Кофе остыл, и Сиверов стал пить его мелкими глотками, с удовольствием чувствуя, как хинная горечь разъедает полупрозрачную пленку мистического страха. Он солгал генералу: Федору Филипповичу удалось-таки его напугать, и притом основательно. Сознавать, что на свете существуют проблемы, неразрешимые при помощи обычных человеческих методов, начиная с примитивных пуль и кончая последними достижениями современной науки, было очень неприятно. Чтобы рассеять тягостное впечатление, Глеб представил себе, как он, весь обвешавшись осиновыми кольями и зарядив “глок” серебряными пулями, охотится на вурдалаков или, размахивая тяжелым двуручным крестом, разгоняет банду привидений, заполонившую какой-нибудь туристический центр. Он надеялся что картинка получится смешная, но вышло почему-то наоборот. “Еще разгончик, и R — ракета”, — вспомнил он рассказанный Казаковым анекдот и через силу улыбнулся: кажется, из него, Глеба Сиверова, тоже готовы были вот-вот посыпаться шестеренки. А из генерала Потапчука они, похоже, уже сыплются...

— Что ж, — сказал он, — придется отпустить бороду и временно уверовать в магию чисел.

— Борода вовсе не обязательна, — утешил его Потапчук. — А по поводу магии чисел ты можешь проконсультироваться с профессором Арнаутским. Он возглавляет кафедру прикладной математики на мехмате МГУ и в свое время довольно активно и плодотворно сотрудничал с КГБ. Кличка — Интеграл, но ты своей осведомленностью особенно не козыряй. Арнаутский — дядька щепетильный, вспыльчивый и, в общем-то, порядочный. Просто время тогда было такое: не хочешь, чтобы стучали на тебя — стучи сам...

— Хорошее время, — съязвил Глеб.

— Какое было, такое было, — отрезал генерал. — Можно подумать, нынешнее лучше.

Глеб подумал, но так и не нашелся, что возразить: в свете последних событий спорить с генералом было трудно.

Глава 5

По случаю жары и выходного дня в кафе было малолюдно, лишь за столиком у окна, в непосредственной близости от кондиционера, который с негромким шелестом гнал в помещение ледяной воздух, расположилась шумная компания молодых людей, самому старшему из которых было чуть меньше сорока, а самому младшему — чуть больше двадцати. Оттуда доносились хриплые, развязные возгласы и еще более развязный смех. Бармен, перетиравший за стойкой бокалы, упорно сохранял каменное выражение лица, которое сменялось услужливой улыбкой всякий раз, когда кто-то из заседавшей у окна компании смотрел в его сторону. Редкие посетители, заглянув в кафе и увидев компанию, сразу же убирались прочь, но это волновало бармена меньше всего: те, что сидели у окна, всегда платили по-королевски, хотя, строго говоря, могли бы не платить вообще.

Во главе стола сидел Паштет — крупный мужчина с фигурой боксера-тяжеловеса, тяжелой челюстью и твердыми серыми глазами. Одет он был просто, без затей, в линялые джинсы и серую майку. Лишь золотая цепь на шее, перстень на безымянном пальце левой руки да выражение тяжелого, грубо вылепленного лица выдавали его профессию. Паштет был одним из самых известных в Москве бригадиров, осколком славных перестроечных времен, застрявшим где-то на полпути к настоящему успеху и, кажется, очень этим довольным. Он не рвался ни в большой бизнес, ни в политику, поскольку очень хорошо осознавал предел своих возможностей. Ума, решительности и жестокости у него хватило бы на троих. Но Паштет был недостаточно гибок, прекрасно знал об этом своем недостатке и потому особо не выпячивался, довольствуясь своим местом авторитетного “братка”, свято чтящего традиции и живущего, что называется, по понятиям.

Паштет недавно овдовел. Жену свою он, по слухам, боготворил до такой степени, что на других баб не смотрел даже после ее смерти. Правда, такая невероятная супружеская верность не мешала ему регулярно взимать дань с “одноразовых подстилок”, ежевечерне дежуривших вдоль Ленинградки, — не собственноручно, конечно, а посредством сутенеров.

Один из таких людей — огромный, грузный, сутулый, с жесткой черной щетиной на широком угловатом черепе и с синеватой от бритья южней челюстью, которой позавидовал бы и питекантроп, — сидел сейчас по правую руку от Паштета и что-то с увлечением рассказывал своим сиплым голосом. Компания реагировала на его рассказ взрывами грубого хохота и замечаниями, от которых стоявшего за стойкой бармена то и дело передергивало. Однако Вадик — так звали сутенера — рассказывал такие любопытные вещи, что бармен поневоле начал прислушиваться.

— Математика — царица наук, понял? — говорил Вадик. — Это он, прикинь, Балалайке моей втирает! Она, блин, лежит перед ним на койке в одних бусах, готовая к употреблению, даже разогревать не надо, а он ей про математику... И сам, заметь, тоже в натуральном виде, указка промеж ног болтается — профессор! Тебя, бакланит он ей, тоже можно со всех сторон обсчитать, график составить, формулу написать, умножить на Пи в квадрате, засунуть в компьютер, а компьютер подключить к заводу резиновых игрушек, и пойдет он, родимый, надувных Валек штамповать, и все до единой — вылитая ты!

Компания загоготала; кто-то заметил, что в последнее время в Москве развелось столько извращенцев, что впору открывать сезон охоты и отстреливать их, тварей, как волков, чтоб не портили генофонд нации.

— Да!! — азартно заорал радетель здоровья нации. — Откуда они только берутся — от сырости? Ведь житья от них не стало! Плюнь в собаку — попадешь в голубого...

— Ты чего, браток? — участливо спросил у радетеля Паштет. — Чего разволновался-то? Совсем они тебя достали, да?

Ответ радетеля потонул в новом взрыве хохота. Когда смех утих, стало слышно, как тот горячо доказывает:

— Так ведь и бабы нынче все больше друг с дружкой! Трахнуть же скоро станет некого, россияне!