— Паша, — косясь на дверь, зашипел в трубку Бурый, — Паша, он очухался! Что делать, Паша?
— Не сепети, — голос у Паштета был недовольный. — Ты зачем звонишь, баран? Я тебе что делать велел? Расспросить и успокоить. А ты что делаешь?
— Так мент же, Паша! — с отчаяньем проскулил Бурый. — И медсестра... День ведь, Паша! Может, хоть до ночи подождем?
— До ночи он десять раз расколется, — возразил Паштет. — Или мусора его в тюремную больничку увезут, от греха подальше... Надо, Бурый! Надо, понял?
— Понял, — сказал Бурый, прервал связь и сунул мобильник в карман.
Он понял, что выхода у него нет. Когда Паштет говорил таким тоном, спорить с ним было бесполезно, а не выполнить отданное распоряжение — смерти подобно. Паштет не признавал полумер и если злился, то на полную катушку. И наказывал так же — на полную катушку. То есть раз и навсегда.
Бурый с неохотой подошел к тумбочке, открыл ее и, наклонившись, взял с нижней полки увесистый пластиковый пакет. Сквозь скользкий пластик он нащупал предохранитель, сдвинул его большим пальцем и так же, на ощупь, передернул затвор. Нашел скобу, протолкнул палец вместе с шуршащим целлофаном и, держа обмотанный пакетом пистолет, шагнул в коридор.
Коридор по-прежнему был пуст — реанимация! Только мент, который раньше сидел на табуретке, теперь стоял у открытой настежь двери соседнего бокса и, опершись на косяк, с любопытством заглядывал внутрь. Бурый медленно поднял пистолет.
— Закройте дверь! — прозвучал из бокса требовательный голос Марии Антоновны. — Вы мне мешаете!
Мент послушно попятился, прикрыл дверь, обернулся и увидел Бурого, который стоял в двух шагах и протягивал в его сторону руку с зажатым в кулаке скомканным полиэтиленовым пакетом. Сочетание очень характерной, до боли знакомой позы Бурого с непонятным предметом настолько сбило омоновца с толку, что тот сразу обрел дар речи.
— Э! — воскликнул он, хватаясь за дубинку. — Ты чего?
Бурый спустил курок. Пакет в его руке разорвался, в воздухе закружились мелкие клочки целлофана, и во лбу мента, на сантиметр ниже берета, появилась аккуратная круглая дырочка.
— А ничего, — сказал Бурый, подхватывая тяжелое, будто налитое жидким свинцом, тело и осторожно опуская его на пол. — Отвечать надо, козел, когда с тобой люди здороваются!
Он быстро огляделся и, приняв решение, подхватил мертвого омоновца под мышки. Дверь соседнего бокса открывалась вовнутрь, и Бурый просто толкнул ее задом. Она открылась, негромко стукнувшись о стену. Пятясь, Бурый втащил омоновца в бокс.
“Да будет на устах твоих печать молчания, брат, — услышал он позади себя голос Марии Антоновны. — Такова воля Гос...”
Она осеклась, заметив в дверях Бурого с его страшной ношей. Бурый с облегчением бросил труп на пол и повернул к ней разгоряченное, обмотанное бинтами лицо.
— Что это значит?! — возмутилась Мария Антоновна. Она стояла над постелью больного в профессиональной позе, с поднятым вверх шприцем, на кончике которого подрагивала прозрачная капля.
Шприц — это Бурому было понятно, а вот что она там плела насчет печати молчания? Впрочем, выяснять это ему было некогда — сюда в любой момент могла ввалиться целая орава айболитов вперемежку с ментами.
— Молчи, сука, — прохрипел он, тыча в медсестру драным пакетом, из которого торчала воняющая пороховой гарью труба глушителя. — Молчи, тварь, не то пришью — пикнуть не успеешь! А ну к стене!
Он был уверен, что эта старая дура начнет визжать, и тогда ее действительно придется шлепнуть, как жабу, взяв на душу еще один грех. Но Мария Антоновна лишь поджала губы и, не опуская шприца, шагнула туда, куда указывал пистолет Бурого. Больной наблюдал за этой сценой круглыми, полными изумления глазами.
Бурый оглянулся через плечо на труп омоновца. Дверь была настежь, и по полу тянулся смазанный кровавый след — от того места, где лежал дохлый мент, до того, где он наконец-то поймал причитавшуюся ему пулю. С этим нужно было что-то делать. Бурый увидел откатившийся в сторону ментовский берет и успел подумать, что лучшей половой тряпки просто не найдешь, как вдруг Мария Антоновна, по-кошачьи изогнувшись, сгорбившись, как ведьма, молча и страшно прыгнула на него, занося над головой шприц, как кинжал.
Это действительно выглядело жутко, как в ночном кошмаре. Бурый испугался, и реакция его была чисто рефлекторной. Слава богу, рефлексы у него были в порядке, и он не грохнулся в обморок и не закрыл лицо руками, а точно врезал этой ведьме по башке рукояткой пистолета — прямо по ее белой шапочке, по темечку.
Ведьма даже не вякнула — молча сложилась в коленях и упала на бок, выронив шприц. Шприц укатился под тумбочку, мятая белая шапочка свалилась, и волосы Марии Антоновны рассыпались по кафельному полу тяжелой иссиня-черной волной. Волосы у нее были густые, длинные — богатые волосы, в общем. С этими беспорядочно рассыпавшимися волосами она выглядела почти привлекательно — во всяком случае, казалась не такой уродливой, как обычно. Великое все-таки дело — волосы у бабы...
— Ни хрена не понимаю, — пробормотал Бурый, все еще глядя на медсестру. — Бешеная какая-то. Жить ей, что ли, надоело? А ты что-нибудь понял? — спросил он у больного, которого ему велено было допросить и “успокоить” — понятное дело, навеки.
Больной молча моргал на него слезящимися глазами и, кажется, готовился отключиться. Бурый плюнул, подобрал ментовский берет, присел и, выглянув в коридор, быстренько затер кровавый след на полу. После этого он закрыл дверь. Он бы ее запер, но здесь все-таки была реанимация, и запоры на дверях отсутствовали — некому тут было запираться изнутри, да и не полагалось это по здешним правилам. Поэтому Бурый ограничился тем, что задернул на стеклянной двери шелковую занавеску. В занавеске была дырка — как по заказу, точно посередке. “Жалюзи не могли повесить, — подумал Бурый. — А еще институт Склифосовского! Надо будет Паштету сказать, пускай отстегнет им на жалюзи. За благотворительность ему налоги скостят, а жалюзи, глядишь, еще пригодятся — трахнуть кого под шумок, врачу на лапу дать в интимной обстановке, а то и пришить какого бедолагу, чтоб зря не мучился...”