Выбрать главу

— Да к вам из дворца, со срочным делом, — сообщила горничная, понижая голос чуть ли не до шепота и делая круглые глаза. — С коробками и цветами…

— Не принимать! — сдавленно, с ненавистью выкрикнула Машенька, порывисто вскочила, и ее исказившееся лицо испугало горничную — она кинулась к туалетному столику с флакончиками, пузырьками, баночками, коробочками, но на полпути была остановлена новым, противоположным приказанием и кинулась обратно. Тем временем Машенька взглянула на себя в зеркало, поправила прическу, кружевной воротник платья и через минуту, опершись на спинку кресла и надменно вскинув красивую голову, слушала молодого доверенного адъютанта великого князя — графа Вильегорского, который и раньше многое устраивал в ее связи с наследником престола. Она хорошо его знала и, давно приказав себе относиться к нему как к слуге, пусть и высокопоставленному, не разрешала себе испытывать от его любезностей неловкости.

— Все? — спросила она с той же надменностью в голосе, когда посланец замолчал.

Адъютант молча поклонился.

— Прощайте, граф, — сказала Машенька. — Я очень признательна за внимание. Прощайте.

— В сафьяновом футляре, мадемуазель, весьма редкостная вещица. Мне поручено обратить на нее ваше внимание. — Адъютант еще раз поклонился, секунду помедлил, ожидая, но Машенька Планк осталась недвижимой, ни один мускул в ее лице не дрогнул, и граф, шевельнув длинными бровями, четко повернулся и вышел, а Машенька в бессильном отчаянии слепо закружилась по комнате; она ожидала какого угодно конца своего затянувшегося романа, только не такого унизительного. Она сбросила роскошный букет роз на пол, закусив губы от ярости, и, снова почувствовав дурноту, опять повалилась на диван и, тяжело дыша, откинув голову на спинку, беззвучно расплакалась. Сидела с открытыми глазами и была необыкновенно хороша в своем гневе и отчаянии; она даже что то шептала, грезя, надеясь на скорое и тяжкое отмщение.

И было видение. В воспаленном мозгу прорезалась и укрепилась, приобретая пугающую реальность, невероятная картина. Развалины древнего города, храм на горе среди необозримого разлива песков, невыносимо жгучий, с космами пламени, диск солнца и гортанный голос, возвещавший об отмщении, непонятный, но волнующий кровь язык; она каким то потаенным шестым чувством понимала этот язык, понимала слова, предрекавшие новые испытания и разрушения, и радовалась.

Она не захотела знать большего, сжала виски, вскочила, и ее глаза остановились на холодноватом сиреневом футляре, одиноко лежавшем на краю овального стола посередине гостиной. Первым неосознанным ее желанием было схватить сразу ставший ненавистным футляр, присланный в унизительную плату за ее падение, бросить на пол и безжалостно растоптать или еще лучше — швырнуть в горящий камин, чтобы и следа не осталось. Скорее всего, она так бы и сделала; но ей послышался чей то предостерегающий голос, и она, замерев, долго держала перед собой сафьяновый продолговатый футляр. Лицо ее постепенно успокоилось, жизнь ведь не кончилась, и нужно было не терять головы.

Она щелкнула золотой застежкой, приподняла крышку и от изумления едва не вскрикнула. В футляре лежала алмазная с сапфирами брошь, с большим, каратов в сто пятьдесят, черным продолговатым бриллиантом в центре, — тут же была и золотая цепочка, своей простотой и изяществом как бы оттеняющая и усиливающая магическую, почти суровую прелесть редчайшего камня.

— Невероятно, — потрясенно прошептала Машенька Планк, — какое редкостное изделие, его можно носить и кулоном… Кто же решится надеть на себя такую вещь? Невероятно, не к добру…

Присмотревшись вторично, она долго не могла оторваться от камня. В ее глаза, в ее мозг сочился таинственный, мрачно ликующий, безраздельно подчиняющий свет вечности, и, пытаясь заслониться, отгородить от него самое дорогое и самое ненавистное в себе, она слабо вскрикнула и осела на пол в беспамятстве. В последний момент все вокруг взялось пропадающим, багровым звоном.

11

Не глядя на Андропова, закурив очередную сигарету, Леонид Ильич с наслаждением затянулся и сказал:

— Странная, право, фантазия. Невероятно, до чего может дойти воспаленный ум! Ну и что? Кому нужна эта несусветная галиматья?

— Пересматривать основы никто, разумеется, не собирается, — сказал Андропов, стараясь говорить отвлеченно и незаинтересованно. — Правда, есть сведения, что актриса Академического театра Ксения Васильевна Дубовицкая ищет возможность упомянутый бриллиант, известный во всем мире, сбыть. Необходимы средства для русистского лжепатриотического кружка. Щелокову это тоже известно…

Сдерживая подступавший гнев, Леонид Ильич, внешне спокойный, встал, прошелся по кабинету, по прежнему не глядя на вставшего вслед за ним Андропова, затем, роняя пепел сигареты на пол, остановился перед главой безопасности, расставив ноги для уверенности и прочности.

— У тебя что, кроме бабьих сплетен, дел важнее нет? Я бы на твоем месте, Юра, очень бы посоветовал некоторым чересчур назойливым следопытам не лезть слишком настырно в чужой огород, — медленно, с особой незнакомой усмешкой произнес он. — Есть ведь и заповедные места, пусть себе подальше от них держатся, пусть уж лучше пишут себе стишки. Неплохо бы им подумать, как уходят за кордоны отечества всякие мерзопакостные, антисоветские пасквили…

— Леонид Ильич…

— Ладно, закончим, — хмуро оборвал глава государства и, не говоря больше ни слова, нажал кнопку вызова.

Часть вторая

1

Всякий большой город, так же, как и человек, имеет и свою изнанку, и свое парадное лицо; Москва подчинялась все тем же извечным правилам, хотя у нее и была своя особенность. От многих других мировых столиц она отличалась большей многослойностью и почти фантастической причудливостью в переплетении самых различных пород и слоев уже в самом своем чреве; двадцатый век вообще породил в русской жизни невероятные образования и ответвления и в самой человеческой сути и породе; чудовищные катаклизмы и смещения, поразившие Российскую империю в последнем веке второго тысячелетия, всяческие ускорения и преобразования, не дававшие российскому обывателю опомниться и оглядеться, тем более в Москве, в городе, все равно жившем по своим глубинным историческим законам, как бы ни пытались управлять процессами жизни различные вожди, и правительства, и партии, — породили не только самые причудливые отношения между людьми, но и новые разновидности самих обывателей, никогда ранее не встречавшиеся. Появились целые элитарные сословия партийных, комсомольских, профсоюзных и прочих руководящих чиновников, все всегда знающих и оттого всегда указывающих, как нужно жить и развиваться целой стране, и все более глухо и недоступно отгораживающихся от остального народа, якобы только и годного на то, чтобы претворять в действительность предначертания и планы верхнего сословия, но в конце концов ничего нового они здесь не открыли. В то же время на другом конце социальной лестницы, и особенно в самой Москве, появились совсем уж невозможные типы. Они, как правило, нигде и никогда не работали, хотя всегда могли прикрыться видимостью работы; они, по всем законам природы, не могли жить, однако они жили, и часто даже неплохо; они не относились к уголовному подполью, всегда имеющему место в любом крупном, уважающем себя городе, тем более в столичном, но именно на этот слой и выпадала важнейшая роль быть своего рода смазкой всего нейтрального поля, в котором и гасились враждебные действия и эмоции двух всегда непримиримых категорий — рожденных властью, защищающей саму власть законов, и противодействующих им сил. Именно на этой, как бы ничьей почве многое из излишеств выравнивалось, перетекало из одного слоя в другой, и это касалось и крупного воровского подполья, всегда, как правило, связанного с самыми заоблачными вершинами власти и даже с более нежными духовными субстанциями; именно в такой ничьей полосе сталкивались и гасились самые непримиримые мировоззрения и идеи, что тоже способствовало снятию напряжения в обществе в целом, снизу доверху, и поэтому такой нейтральный слой оберегали инстинктивно как с той, так и с другой стороны.