Именно по такому поводу часто размышлял, как ни странно, молодой еще человек, по рождению коренной москвич, Сергей Романович Горелов, известный к тому же уголовному миру Москвы под кличкой Горелый, хотя он был своим и в ряде элитарных клубов среди артистов, художников и даже журналистов; никто не знал, где он работал и как жил, но он жил, и даже хорошо жил. И в любой момент мог предъявить безупречные документы и о прописке, и о месте работы, хотя считал себя прежде всего свободным художником, философом, патриотом и даже русским националистом. Как это все совмещалось в нем, он и сам не понимал и не смог бы объяснить; просто он в душе, кажется, с самого своего рождения ненавидел правящую коммунистическую партию и ее безграничную власть глубоко и упорно, и не только потому, что она, как всякая власть, все время пыталась вмешаться в жизнь его и подобных ему людей и довольно круто защищала себя и общество от беззакония и хаоса. И главное, он был идейным противником подобной власти из за ее злодейской изначальной установки на погибель, по его глубокому убеждению, и на перевод русского народа. И поэтому он сам себя преступником и тем более каким нибудь примитивным вором не считал, а был наполнен озарением своей особой исторической миссии. У него по Москве и по ее предместьям было разбросано несколько запасных убежищ, и его везде ждали женщины, и каждая из них почему то была уверена, что она для него единственная и самая дорогая. Очевидно, он обладал даром внушения, а скорее всего брал молодостью, привлекательностью и неутомимостью в любовных утехах. Кроме того, у него почти всегда водились хорошие деньги, и он ни с того ни с сего мог небрежно набросить на плечи любой из своих утушек, как он их называл, добротную шубу или палантин из норки.
Он был высокого роста, стройный и сероглазый, с чистым лицом и мог ввернуть в свою речь немецкое или французское слово; у него за спиной говорили о многом, даже шептались, что у него имеется своя нейтральная зона в столице, которую он, так или иначе, контролирует, что она расположена в пределах Садового кольца с древним Кремлем в центре и досталась ему не так просто, вроде бы его самый упорный соперник был обнаружен в Эрмитажном саду уже окоченевшим, и никто не смог установить причину смерти. Видимых повреждений на теле не было, документов тоже, жил человек и умер, бродягами ныне полнится мир…
И хотя сам Сергей Романович действительно пальцем его не тронул, он никаких слухов опровергать не стал; он просто на следующий день побывал в своем любимом Елоховском соборе и поставил дорогую свечку почти в два фунта весом за упокоение души раба Божьего Егория, известного в вольном московском воровском подполье больше как Прокуда, знаменитого непревзойденной способностью проникать в любую запретную зону, даже если она денно и нощно охранялась с собаками; ну, а замков и любых хитроумных запоров для Прокуды вообще не существовало… И, глядя на желтоватое пламя свечи, Сергей Романович искренне скорбел, пришло время — и прекрасный лик Богородицы затуманился перед ним; Сергей Романович Горелов, впрочем, всегда тайно предпочитавший, несмотря на молодость, чтобы к нему обращались не по дурацкому и досадному прозвищу, а по законному имени отечеству, как только пламя свечи затеплилось, почувствовал свое перемещение на некую более высшую степень благодати, чем до сих пор. И это тоже было немаловажным — осознать свою возросшую значимость в мире. Он еще больше построжел лицом и несколько раз перекрестился.
«Вот и порядок, — думал он, глядя на колеблющееся пламя свечи. — Одна скорбь в мире и одна суета, все бренно и бессмысленно… Но кто же был этот Прокуда? — думал он дальше, и в душе у него сочилась печаль. — Он был один из величайших мастеров своего нелегкого дела — выравнивать баланс жизни и напоминать зазнавшимся и гордым о забытых и обездоленных. А ведь им тоже нужно хоть иногда перехватить кусок хлеба и почувствовать себя равными среди других, среди тех, кому повезло… И где теперь Прокуда? Какого черта он полез не в свою епархию, где он ничего не смыслит? Теперь его уже нет, а все потому, что он тоже возомнил о себе и забыл о том, что на свете все течет и все меняется, и нужно всегда знать свой порог, знать запретную черту и никогда не переступать через нее. Этого никак нельзя делать никому. Жаль, очень жаль, увы, как говорится, тут ничего не поделаешь. Так уж устроено на нашей грешной земле, и не нам сие переделывать».
В широко открытых и грустных глазах Сергея Романовича отражалось пламя свечи, и непонятный свет проникал в него все глубже, к самому сердцу; он ощущал или, скорее, как бы отмечал это трепетное и неодолимое проникновение особым внутренним чувством. Жаль, конечно, жаль, повторял он, многое припоминая. Разумеется, даже у него, закоренелого индивидуалиста и циника, были свои слабости и отступления от правил, и у него были верные люди и подельники, помогавшие ему в особо трудных случаях, когда никак нельзя было обойтись без посторонней помощи, но все это держалось на незыблемом честном слове и железном законе, — в таких делах он был не первым и не последним. Ему становилось все горестнее и неуютнее в мире.
Субботняя атмосфера в этом древнем храме, служба, славящая Господа Бога и взывающая к благоволению в человеках, укрепила дух Сергея Романовича, и остаток вечера он провел в уютном ресторанчике в Эрмитажном саду, за отдельным столиком. В почтительном безмолвии поднял он стопочку, вторую и третью, как это и положено православному человеку, за упокой души новопреставленного раба Божия Егория, отстраненно отметил несколько красивых женских лиц и ночевать отправился за город. А почему, он и сам не знал — просто ему было грустно и странно. Увидев его на пороге, хозяйка стоявшего в глубине глухого, запущенного сада двухэтажного особнячка, находившегося чуть ли не на окраине престижного дачного поселка Восход, даже всплеснула руками от радостного изумления, и ее румяные щеки с задорными, аппетитными ямочками в свете тусклого фонарика над крыльцом заметно разгорелись. Она запахнула ворот шелкового короткого халатика и с готовностью протянула руки.
— Открываешь с первого стука, непуганая… а?
— Ой, Сергуня! Не сказал, не предупредил! Жду, жду, какой месяц жду, а он — вот он! Ой, Господи! Сергуня, проходи! У меня как раз жаркое поспевает.
— Одна?
— А как же? Ах, дорогой мой, я тебя знаю!
Кокетливо засмеявшись, она сильно и порывисто обхватила его за шею и несколько раз жадно поцеловала; он стоял, слегка улыбаясь, позволяя себя ласкать, затем, не выдержав, легко, несмотря на ее вальяжность, подхватил на руки, припал губами к обнаженной шее и, возбуждаясь от теплого запаха женского тела, шагнул через порог. И уже затем, переодетый в просторную, прохладную пижаму, сидя за столом, уставленным дюжиной разнокалиберных бутылок и хрустальных графинчиков, украшенным зажаренным индюком на большом фаянсовом блюде, обложенным моченой антоновкой, Сергей Романович, от природы воздержанный в чрезмерной еде и питье, поинтересовался:
— А что, Вер, неужто для себя одной такого знатного зверя зажарила?
— Один раз живем, подумаешь, — ответила она, и ее подзадоривающий по женски взгляд еще больше развеселил его. — Куда мне беречь? Видишь, дачка какая, вроде ничего себе, квартирка в Москве, тоже все таки трехкомнатная и в самом центре, кое какой прибыток имеется помимо зарплаты. Ты вот вроде обещал расписаться, второй год, дорогой мой Сергуня, жду, а?
— А ты знаешь, Вер, я из трудной командировки, — сообщил он, равнодушно позевывая, хотя в голосе у него и появилась вкрадчивая, чуть напряженная хрипотца; хозяйка чутко ее уловила, отпила из своего бокала и слегка прищурилась.
— Я уж не спрашиваю, в каких краях, все равно ведь не скажешь…
— С недельку у тебя отдохну, — сообщил он. — Смотри, если кто сидит в закутке, не выдержит…