Выбрать главу

Устинья Прохоровна, хоть и отвергавшая любой дражимент, как она любила говорить, мешавший, по ее твердому мнению и убеждению, устроить ее питомице личную жизнь, почувствовала что то новое и необычное и не стала вдаваться в тонкости; она и здесь тотчас уловила у Ксении элемент игры, прежде всего с самой собою, что случалось в последнее время не так уж и редко, дала происходящему хоть и грубоватое, зато безошибочное определение, и вновь завела старую пластинку.

— Знаешь, Ксюша, себя не обманешь, — сказала она, стараясь все же говорить помягче, но достаточно прямо. — Во все времена баба, хоть на какой высоте, одинакова — хочется ей мужа хорошего да видного, да чтоб высоко, на зависть всему миру, летал, был бы защитник да заступник, чтоб за ним как за каменной горой. Правда, редко кому такое счастье и во сне привидится! У тебя не та судьба, твоя доля другая. Вот тебе мой совет: такого тебе под свой дикий норов не сыскать не только в Москве, по всем вашим заграницам не сыскать. Ты сама над собою мужик, — смирись, сиротиночка моя! Вот любит тебя этот Костя трубач, сколько одних букетов перетаскал, целое богатство! Вот и сходись с ним, он бы с тебя пылинки сдувал, молился бы на тебя от зари до зари. Человек, видать, при достатке и мужчина видный, в твоих правилах, в самый раз — всего на пять лет тебя постарше. Господи, какого еще рожна тебе надо?

— Баба Устя, ты с ума сошла! Костя! Трубач! — встрепенулась заслушавшаяся было и глубоко ушедшая в себя Ксения. — Да он же торгаш! Его и в Москве почти не бывает, мотается по всему свету! Приедет, поиграет на своей трубе, как ты говоришь, и был таков, опять Африка или Америка.

— Так что же, что же? — не захотела сдаваться Устинья Прохоровна. — Может, он от неустроенности сердечной мается, может, он…

— Хорошо, баба Устя, поговорили, и будет, — оборвала Ксения, в одно мгновение меняясь и из растерянной, не знающей, что сказать и на что решиться простушки превращаясь в обольстительную, царственно недоступную красавицу. Устинья Прохоровна замолчала на полуслове и внутренне охнула, старые глаза ее еще больше обесцветились и сделались откровенно страдающими, почти больными.

В ответном порыве Ксения быстро шагнула к ней, опустилась на колени и уткнулась горячей головой ей в живот.

— Не надо, баба Устя, такой уж у меня рок. Сцена, сцена — вот моя судьба, мое проклятье, мой Бог, мой Молох, моя мука и счастье, и я ничего не могу поделать… Вот моя жизнь, другой мне не надо, впрочем, другой и не будет.

— Значит, решила? — почти горестно спросила Устинья Прохоровна, не слушая ее завиральные рассуждения. — Опять поедешь?

— Поеду, — слегка запнувшись, подтвердила Ксения. — Что мне остается еще? Давай одеваться, через полчаса я должна быть готова. Пожалуй, я выберу зеленовато дымчатое платье, бежевый шарф. Платье не слишком открытое, хорошо… Короткую шубку, в машину легче садиться. Никаких украшений, Зыбкину не переплюнешь, это еще та ткачиха. Только один золотой с алмазами крест, да, да, пусть полюбуются, больше ничего.

— С ума сошла совсем, — оторопела Устинья Прохоровна. — Они же все безбожники, они тебя еще в Сибирь упекут.

— Вот и хорошо, в Сибирь, — улыбнулась Ксения, начиная собираться, натягивая на себя давно уже приготовленные колготки и сильно выпрямляя то одну, то другую ногу, чтобы получше рассмотреть, и тут же быстро поднимая голову. — Постой, постой, да ты разве знаешь, баба Устя, куда я еду? Разве я тебе говорила?

— Народ все знает, — поджав губы, с неожиданной важностью, как нечто сокровенное, сообщила Устинья Прохоровна. — От народа ничего не скроешь, он тебе и под землей видит. Ох, взяла бы ты меня с собой, вот бы я ему, старому кобелю, выложила начистоту по самое первое число! Он бы у меня повертелся!

— Баба Устя, ты прелесть! — воскликнула Ксения, теперь уже несколько сердясь. — Однако перестань ныть, мы же договорились. И не такой уж он старый, всего шестьдесят с небольшим.

— Тьфу! — окончательно огорчилась Устинья Прохоровна, встала посреди комнаты и уронила руки; Ксения, натягивая через голову платье и запутавшись, окликнула ее, попросила помочь и, не дождавшись, оглянулась — Устинья Прохоровна стояла отвернувшись и плакала, ее прямые сухонькие плечи вздрагивали. Отбросив непослушное платье в сторону, Ксения подбежала к ней, с силой повернула к себе и, заглядывая в незнакомые теперь, страдающие глаза, тихо, готовая и сама разрыдаться, попросила:

— Не надо, баба Устя… Ну прости, если я тебя огорчила, прости. Не надо, милая моя, родная ты моя… Ты лучше помоги мне, ты же знаешь, по другому мне никак нельзя. Меня тут же растопчут и выбросят на обочину, а то и на помойку, ты то хорошо знаешь театральный мир. А я всего лишь женщина, я совсем одна на сквозном ветру… Что там талант? Достаточно одного слова, и любой талант рушится. Помоги мне, баба Устя, ты же все понимаешь.

И старуха, ставшая как бы еще ниже и суше телом, обмякла.

— Мне сегодня чтой то тяжко, Ксюш, — призналась она просто и доверчиво, как самому близкому человеку. — Большой страх пришел, на сердце чтой то нехорошо. Вот вроде кто кричит, остерегает… А может, уедем, а? Давай в мой Егорьевск, а? На что нам такие страсти? Вот продадим мой золотой образок, купим билеты…

И тогда Ксения, как ни крепилась, тихо и просветленно заплакала — на сухонькой, маленькой, почти детской ладошке Устиньи Прохоровны, переливаясь, сверкал небольшой, усыпанный алмазами образок, древний символ веры и надежды человеческой, дел и исканий человека на земле и обещание исхода потом.

Смято и светло улыбнувшись сквозь слезы, Ксения тихо качнула головой.

— Не надо, баба Устя, не греши, — сказала она с неожиданной твердостью в голосе. — Разве можно продавать нательный образок? Да еще Божией матери? Намоленный? Что ты, родная моя… Лучше уж принять свой крест жизни и понести его до конца…

И Устинья Прохоровна, почувствовав рядом с собой что то необъяснимое для своей души, что то темное, шевеля губами, еще раз помолилась; помедлив, она перекрестила и свою любимицу.

6

Вечер, свежий, с легким, бодрящим морозцем, с высоким, в ярких звездах небом и с особой, убаюкивающей подмосковной тишиной, мягко расслабляющей после неустанной городской сумятицы и непрерывного потока однообразных, стертых лиц, подвел на этот раз и хозяйку известной во всем аристократическом Подмосковье дачи с концертным залом, с лифтом и с теплым гаражом на два десятка машин.

Ах, уж эти подмосковные зимние, долгие и уютные вечера, навевающие на душу золотые сны! Можно сесть в теплом обжитом доме за самовар, сладковато пахнущий дымом смолистых сосновых или еловых шишек, с портретами предков на стенах, и погрузиться в особую мечтательность души! И о чем только не вспомнишь в такие вечера в своей жизни! И самые игривые, и самые грустные моменты пройдут перед глазами, и сердце сладко замрет, вспоминая робкий и прерывистый шепот, и взволнованное дыхание, и прикосновение давно, казалось бы, забытых рук, но…

Странный и желанный вечер, еще задолго до своего прихода несколько пугавший даже многоопытную хозяйку знаменитой дачи своей предстоящей необычностью и непредсказуемостью, действительно преподнес ей сюрприз, и не как нибудь там по озорному весело, как случается в счастливые минуты жизни, а сюрприз почти фантастический, когда в твою, досель спокойную и уверенную жизнь прорывается нечто фатальное и леденит душу своим дыханием.

Евдокия Савельевна, женщина здоровая и без комплексов, давно уже привыкла к перегрузкам, правда, последняя неделя после опубликования указа о присвоении ей высокого звания несколько выбила ее из привычной колеи. Она и раньше не отказывала себе в удовольствии пропустить рюмочку другую хорошего коньячку, а то, памятуя о своем рабоче крестьянском происхождении, и русской пшеничной, а вчера и вовсе отпустила тормоза, — теперь вот голова с самого утра разламывалась, а ведь нужно было быть в форме, придется петь и очаровывать вон какое важное начальство, здесь уже ничем не отговоришься. И самое обидное, что затеян пышный прием не ради нее самой и ее талантов, она сама была поставлена в роль подсадной кряквы, а все дело в этой актрисуле — аристократке Дубовицкой. Самому верховному, старому козлу, был необходим предлог для очередной встречи с нею где нибудь подальше от лишних глаз, как будто мужику такой величины, таких размеров можно было где нибудь укрыться… Уже за шестьдесят, а все никак не успокоится, вот уж, право, мужичья порода кобелиная, и что он в ней нашел? А ты рви жилы, пой, обвораживай двуногое мужичье стадо… Хоть бы один стоящий, а то так — растрепанные обноски.