Выбрать главу

Он оглянулся. Хозяйка уже поставила на стол несколько бутылок и цветные фужеры; она тоже двигалась словно в каком то тумане, усталость прошла, и тело, в предчувствии чуда, обрело девичью легкость и стремительность. Ей опять стало страшно.

Поставив на стол вазу с виноградом, она попросила:

— Налейте же вина, Сергей Романович. Я вас не оскорбила? Кажется, это мужское дело… Вот штопор. Коньяк тоже открывайте, немножко не помешает. Где то был еще соленый миндаль…

Окончательно привыкая друг к другу, они выпили густого темного вина, и Ксения, пристально глядя на него, вновь подумала о своей такой странной беззащитности и незащищенности.

— Ах, Сергей Романович, Сергей Романович! — сказала она, придвигая к нему вазочку с соленым миндалем. — Ничего не понимаю. Мне бы надо просто попросить вас уйти, а я почему то не хочу… Вот вы возникли из московской ночи, и я вам верю… сразу поверила. А ведь вы можете оказаться каким угодно страшным злодеем… Ваше здоровье, Сергей Романович! — Она подняла бокал, темное вино в нем задрожало, мглисто заискрилось.

— Разве злодеи появляются таким образом? — спросил он и тоже слегка приподнял бокал. — За вашу красоту, за вашу душу, за ваш повергающий любую гордыню Божий дар, Ксения Васильевна! И за счастье видеть вас сейчас, быть с вами рядом!

Она почувствовала прилившую к лицу кровь.

— Не надо, я и без того сама не своя, не понимаю, что это со мной творится. И потом, так поздно, совсем глухая ночь, все нормальные люди в Москве давно уже спят. А что же мы с вами творим? Простите, а вас никто не заметил, не окликнул, когда вы входили в подъезд? — неожиданно поинтересовалась она, и он ответил понимающей усмешкой.

— Нет, — сказал он успокаивающе. — Я ведь просто миную двери, прохожу…

— И опять не надо, Сергей Романович! — попросила она, но ее глаза, полуоткрытые губы говорили другое, — они уже оба не могли всего лишь раскланяться и расстаться.

— Может быть, и не надо, — отозвался он, не отрывая от нее горячего взгляда. — Только так будет нехорошо, не по божески. Хотите, я расскажу о себе все, все, самое тайное…

— Ах, зачем? — остановила она. — Мне все равно, кто вы и откуда появились. Разве дело в этом? Вы должны танцевать, — предположила она, окончательно решаясь и отбрасывая все мешающее и ненужное сейчас. — Я приглашаю вас, Сергей Романович, на погубительный и прелестный «Венский вальс». Нам нужно успокоиться, музыка для этого самое верное средство.

Она обошла стол, положила руку ему на плечо, — у него были радостно сумасшедшие глаза. Они прильнули друг к другу, их подхватило, втянуло в себя, закружило и понесло медленное, завораживающее движение; они ощутили ждущие, напряженные, звенящие тела друг друга, зовущие, молодые и жадные. Она уронила голову ему на плечо и тепло дышала ему в шею. Они тихо скользили вокруг стола с хризантемами, и хрустальная, в бронзе и позолоте, люстра под высоким потолком тоже стала кружиться.

Сергей Романович наклонил голову, прикоснулся жаркими губами к высокой точеной шее.

— Я больше не могу, — прошептал он ей в самое ухо. — Можно вас взять?

Не отрывая головы от его плеча, она еще плотнее, всем телом прильнула к нему.

— Конечно. Чего же вы ждете? — спросила она тоже шепотом.

14

На следующий день к прославленному режиссеру Аркадию Аркадьевичу Рашель Задунайскому ворвалась немыслимо потрясенная завтруппой, обычно милая и сдержанная женщина, Марьяма Гасановна, все, касающееся своего театра, знавшая и всегда все успевавшая. На этот раз у нее были белые глаза, и она молча сунула чуть ли не под нос Рашель Задунайскому изрядно помятую и неопрятную бумагу. Тот от неожиданности откинулся, хотел было разразиться своим знаменитым русским матом, только опытная Марьяма Гасановна опередила.

— Нет, нет, Аркадий Аркадьевич, нет, вы сначала ознакомьтесь с новым, необыкновенным шедевром! — повысив голос, потребовала она. — Эпохальный документ, войдет во все театральные анналы! Читайте, читайте! Возмутительно! Неслыханно! Что она о себе возомнила, эта гениальная и незаменимая?

Близоруко поднеся к глазам предъявленную бумагу, Рашель Задунайский, едва скользнув глазами по первым строчкам, почувствовал удушье, затем резво вскочил, затряс руками, дунул себе на грудь, на плечо, одновременно затопав, и возопил:

— Вон! Вон! Все вон!

— Господи Боже мой! Аллах всемилостивейший! — взмолилась Марьяма Гасановна, и глаза у нее сузились, стали как два сверкающих бритвенных лезвия. — Вы на кого кричите? Немедленно прекратите хулиганить, а то я на стол положу и свое заявление! Опомнитесь, Аркадий Аркадьевич! Я ее, что ли, заставила писать? Я этого больше не потерплю — все мне на голову!

— Машину, немедленно! — вторично задохнулся Рашель Задунайский и стал пугающе багроветь. — Я сам к ней поеду, посмотрю в глаза! Я взову к ее совести! Пусть она со мной поговорит! На ней репертуар держится! Машину, машину!

— Напрасно, Аркадий Аркадьевич! Уже звонили… нет ее в Москве! Не надо было некоторым недальновидным деятелям ручки ей целовать и падать на колени! — не удержалась от давно копившегося в душе сарказма Марьяма Гасановна и для большего впечатления взглянула прямо в бешеные зрачки Рашель Задунайского. — Отбыла, изволите видеть, в неизвестном направлении, вот так ведут себя настоящие знаменитости! — вновь не удержалась от колкости завтруппой. — Ее работница отказалась что либо определенное сообщить, — вы, очевидно, забываете, с кем нам приходится иметь дело… Захотелось ей в отпуск за собственный счет — и все, никаких проблем! Плевала она на коллектив, на театр, на репертуар, на нас с вами! У нее ведь даже сегодня «Гроза»… Надо снимать спектакль, вот до чего доводит целование ручек! Я, если помните, говорила, что даже ей необходим дублер…

Окончательно перепугав женщину, Рашель Задунайский рухнул обратно в кресло и, пытаясь что то выговорить, несколько раз беззвучно показал превосходную вставную челюсть кремлевской работы, открывая и закрывая рот, затем обрушил на стол перед собой сокрушительный удар кулака, внезапно примолк, ошалело повел глазами, дунул себе на грудь и на плечи и, немного придя в себя, вдоволь набушевавшись и у себя в кабинете на срочном совещании с директором, и на очередной репетиции, он все таки примчался к коварно исчезнувшей знаменитой актрисе на квартиру, добился, чтобы Ульяна Прохоровна ему открыла, и постарался хоть что нибудь выведать и понять. Хитрая старуха на все его вопросы отделывалась ничего не значащими словами, слезливо ныла о сатанинском помрачении, несла бабью околесицу о всяческих злобных происках врагов бедной одинокой женщины, кляла мужское коварство и неблагодарность.

— Не могла же она вот так взять и исчезнуть! — не выдержал наконец измученный трудным днем Рашель Задунайский, и в его голосе послышался демонический клекот. — Упорхнула неизвестно куда непорочной голубкой и ничего не оставила? Ни клочка бумаги, ни слова? Пардон, любезная, кто в такую несуразицу поверит?

— Ничего Не оставила, — скорбно закивала, сокрушенно вздохнув, Устинья Прохоровна и в подтверждение своей искренности всхлипнула. — Уж не приключилось ли с нею чего смертельного? Женщина беззащитная, видная, мало ли злодеев на свете, мало ли завистников… Слабую женщину каждый обидеть норовит, много ли ей надо? Вторые сутки глаз не могу сомкнуть, только только прижмурюсь, такие страсти в голову лезут, кровь леденят, — жуть, жуть! Собралась нынче в церкву, свечку поставлю Божей матери заступнице…

— Ну, а может, кто заглядывал к вам последнее время, кто нибудь из таких, не совсем привычных, а, Устинья Прохоровна? — попытался хитрый Рашель Задунайский зайти с другой стороны, но упрямая старуха и вовсе обиделась, увидев в словах настырного гостя совсем уж непристойный смысл; окончательно разволновавшись, она замахала руками, заголосила, запричитала Бог знает что, ухватилась за сердце.