И неудивительно, что в Москве, после возвращения Ксении, о ней заговорили сразу же; пожалуй, о ее возвращении заговорили даже раньше, дня за два, за три до этого, но объяснить подобную московскую проницательность невозможно, приходится лишь развести руками и воскликнуть: э э, господа товарищи, здесь не надо гадать, ведь все таки речь идет о Москве, о городе непостижимом и многослойном, где в каждом уголке, в каждой душе человеческой рядком присутствуют и сам господь Бог, и Князь тьмы и где они принципиально не вмешиваются не в свое дело, а действуют строго на своей территории, отчего коловращение вселенского электричества только усиливается и московский воздух начинают пронизывать возбуждающие слухи и вести.
Первым, чуть ли не на второй день после возвращения Ксении, подал о себе весть Академический театр в лице его главного режиссера Рашель Задунайского; с опаской взяв трубку телефона, упорно молчавшего вот уже много дней подряд, Устинья Прохоровна неуверенно пискнула: «Але е», — и, послушав, сделала страшные глаза.
— Да кто вам наговорил, батюшка, что за глупость! — повысила она голос. — Нету ее, нету, вам говорят, никто не приходил, сама от горя изнываю, вот вот под гробовую доску пойду… Что? Да стара я, батюшка, врать, тьфу! Мне скоро ответ перед самим Всевышним держать! И не думайте, и не приезжайте, в церковь ко всенощной ухожу, свечку за мою страдалицу поставлю… Нет, нет, не успеешь, батюшка, никак не успеешь, я уже одетая стою! Господи Боже мой, что ж это за мучение!
Едва Устинья Прохоровна успела швырнуть трубку на рычаг, как зазвенело вновь, да еще как то особо раскатисто и вызывающе, и вкрадчивый мужской голос уважительно попросил пригласить несравненную Ксению Васильевну.
— Да вы не туда попали, у нас такая не проживает, — огрызнулась Устинья Прохоровна и затем совсем отключила телефон, выдернула вилку из розетки и с торжеством возвестила: — Нате, съешьте теперь! Ишь, нечистый их разбирает! Не успел человек порог переступить, а они, нечистая сила, тут как тут! Сатанинский нюх им даден! Надо тебе, Ксюшенька, если хочешь нервы свои сберечь, ко моим родичам на Псковщину — там ни один рогатый не достанет. Отоспишься, отъешься на свежем молочке да на мясце, на яичках прямо из гнездышка, на хорошей картошечке, душа отболит, очистится. А тут разве дадут? Да и как угадаешь, кто трезвонит, может, твой королевич позвонит, а, как тут трубку не брать?
— Мой королевич, нянюшка, звонить не станет, — успокоила ее Ксения. — Давай не будем гадать, завари лучше чаю покрепче.
— Отчего же так? — не согласилась Устинья Прохоровна. — Что, ты и с этим не поладила?
— Я тебе потом расскажу, — пообещала Ксения. — Как голос то у нашего громовержца Рашель Задунайского?
— Масленый такой, лисичкой юлит, медок, медок, — засмеялась Устинья Прохоровна и пошла на кухню с самым победительным и бодрым видом — чай был ее страстью, но как только она оказалась одна, лицо ее тотчас переменилось, на него набежало еще больше морщин, седые брови обвисли и глаза замерли, остановились в одной точке. В жизни происходило нечто такое, чего она никак не могла понять и принять; вокруг их уютного бабьего мирка, затерянного в московской шумной и говорливой пустыне, после возвращения Ксении словно установилось особое предгрозовое затишье — ни ветер не шевельнет, ни дерево не зашумит, ни в дверь никто не стукнет. Так не могло быть в живой жизни — Устинья Прохоровна не верила в такую благодать, особенно после приключившегося с ее воспитанницей затмения всех чувств. Большие люди, большое начальство не любит таких выкрутасов, да и кто же их любит? Даже какой нибудь мужичонка с рваным задом, и тот, как подступит, завоет зверем, за топор или нож хватается. А тут…
Окончательно ошалев от своих горестных мыслей, старуха несколько раз охранительно перекрестилась, обругала себя, решила, что нечего поперек батьки в пекло лезть, беду накликать, и принялась сооружать чай; воду для этого она кипятила, опустив в чайник большую серебряную гирьку, весом в два фунта, а то и побольше, припаянную к серебряному круглому стержню, расписанному замысловатым мелким узором, в котором явно угадывалось нечто ведовское; очевидно, в свое время в каком нибудь богатом московском доме эта непонятная сейчас штуковина служила для растирания и размешивания пряностей и орехов, других снадобий для приготовления всяческих соусов и приправ, но однажды, услышав про чудодейственные свойства серебра, Устинья Прохоровна, предварительно убедившись в подлинности благородного металла, приспособила ее для кипячения воды для чая; правда, и заваривала она чай тоже по своей особой методе — вначале сильно нагревала на сухом огне фарфоровый чайник, затем насыпала в него заварку и, опустив в чайник серебряную ложечку, неспешно, с определенными, одной ей ведомыми перерывами, начинала лить кипяток; сей исконно московский напиток всегда получался у нее вкусным, ароматным, освежающим и бодрящим, и даже сам сердитый Рашель Задунайский не раз принимался выспрашивать у нее секреты, — она отшучивалась, посмеивалась и тайны своей не выбалтывала, как ей этого иной раз ни хотелось.
За своим любимым занятием она совсем успокоилась; в конце концов, ее дело десятое, решила она, пройдет время, и все само собой образуется; жить то дальше молодым, им и решать, как да что, и сама Ксюша не совсем уж дура набитая, когда надо, хоть кого отбреет, поставит на место. Что ж, всякое бывает, вот накатила на нее тьма египетская, бабья тьма — ничего страшного, авось Господь Бог еще годков пять шесть отпустит, вытянет она и ребеночка, хорошо бы девочку, меньше от них всяких шалостей, да и спокойнее они до поры до времени поднимаются, ну, а там уж как Бог даст…
В гостиную Устинья Прохоровна вернулась необычайно тихая и просветленная, самое главное для себя она определила и решила. Так, в тишине, прошла неделя и вторая; Ксения по прежнему не решалась подходить к телефону, никуда не выходила, валялась на большом кожаном диване в гостиной, читала старые книжки; иногда Устинья Прохоровна заставала ее перед трюмо в спальне — Ксения сидела и молча пристально себя разглядывала. Почувствовав за спиной постороннего, тотчас оборачивалась, начинала говорить что нибудь пустячное. И телефон на какое то время замолчал, хотя затем звонки возобновились с удвоенной силой, и Устинья Прохоровна стала уговаривать молодую женщину сходить в театр, напоминала о деньгах, давно иссякших, — перебивались они теперь кое как. Устинья Прохоровна уже оттащила в скупку несколько хозяйских золотых безделушек и усилила режим экономии, вместо дорогих фруктов перешла на овощи, вместо говядины с Тишинского рынка обходилась перемороженным мясом из недалекого продовольственного где нибудь в Столешниковом — молодой мясник, бывший инженер, переменивший свою профессию из за невозможности достойно существовать на интеллектуальную зарплату и еще со студенческой поры влюбленный в талант Ксении Дубовицкой, давно знал Устиныо Прохоровну, отличал и всегда находил ей кусочек помясистей и понежнее, и при этом всегда интересовался, когда в Академическом возобновятся спектакли с божественной Ксенией. Устинья Прохоровна бормотала в ответ: «Скоро, скоро, Сева!» — благодарила и поспешно удалялась, радуясь, что есть еще на свете хорошие люди, не все они перевелись. И вот однажды, вернувшись из очередного похода и горестно раздумывая над непонятным поведением Ксении, словно напрочь переродившейся после своего необъяснимого бегства из Москвы и всякий раз с явной досадой пресекавшей робкие попытки Устиньи Прохоровны разговорить ее и хоть что нибудь выяснить, старуха, вытирая ноги о коврик перед дверью, от неожиданного толчка в сердце испуганно вздернула голову и выпрямилась. Вначале она подумала, что заехала этажом выше, дверь показалась ей чужой и враждебной. По привычке перекрестившись, она уставилась на крупно светлевший номер, но долго не могла вспомнить, под каким же номером значилось их с Ксенией жилище, и, еще раз перекрестившись, сотворила заклятие.