«Актер, Леонид Ильич, актер из пьесы… Только что смотрели, пришел представиться лично…»
«Безобразие! — от души возмутился Брежнев, почти ничего от волнения и внезапной слабости не выговаривая и с трудом ворочая онемевшей челюстью. — Скверная, пошлая пьеса, дурной актер… Кто пригласил? А ты куда смотрел? А ты зачем здесь? Немедленно вон! Убрать! Раз гри ми ро вать! Сейчас же! Здесь! На глазах!» — указал он на стол перед собою, на внезапно появившееся перед ним огромное блюдо со стерляжьим заливным, обильно украшенное свежей зеленью, маслинами и кружочками лимона, — здесь он запнулся, сглотнул — он давно не позволял себе, из опасения повредить здоровью и больному сердцу, ничего подобного.
«Леонид Ильич…»
«Молчать, генерал! — крикнул Брежнев, распаляясь еще больше и не позволяя увести себя в сторону. — Полное разложение! Куда смотрит Демичев? Где он? А цензура? Большего безобразия я за всю свою жизнь не помню! Что за актер?»
«Да конечно же, безобразие, распустились! — негромко и веско подтвердил Устинов. — Ничего святого!»
Все в зале замерло; молодые люди, абсолютно одинаково одетые и словно проступившие из стен, кинулись выяснять, потому что никто, оказывается, не знал истинной причины происходящего явления, хотя странный актер, с которого сдирали парик, пытались стереть грим появившиеся откуда то женщины в халатах, вел себя как ни в чем не бывало, с явно повышенным любопытством разглядывал собравшихся за столом и, к вящему негодованию хозяина, даже слегка улыбался. Именно в этот момент, отвлекая внимание Брежнева, в руках у Никиты Сергеевича появился детский резиновый шарик с задорным рисунком симпатичного розового цыпленка с широко открытым клювиком.
И Никита Сергеевич, прицелившись, сказал:
«Хе хе, а ты, Миша, большая сука… ну да ладно, держи, высохшая сволочь!»
И он тотчас перебросил шарик через стол Суслову, а тот, в свою очередь, сверкнув глазами, издал своим режущим голосом короткий звук, который нельзя было определить иначе, как выражение подлинного удовольствия.
«От предателя и разложенца слышу! — выкрикнул Михаил Андреевич еще пронзительнее, почти с подвизгиванием. — Сам дерьмо! Возомнил себя Лениным! Получай обратно! Братья, оп ля!»
И шарик вновь оказался у Никиты Сергеевича, и тот, побагровев жирным голым затылком в толстых складках, уже нацелился на самого хозяина стола и государства.
«А ты тоже, Леня, хорош гусь! — сказал он. — Я тебя сколько раз из дерьма вытаскивал, все вверх, вверх тебя за ослиные уши тянул изо всех своих рабоче крестьянских сил, а ты, сучонок, дождался!»
«Неправда! — закричал и Брежнев, захлебываясь от возмущения. — Я здесь ни при чем, решение президиума политбюро! И я, и ты, Никита, должны были подчиниться!»
«Знаем мы это политбюро! — отпарировал Никита Сергеевич. — Видели, с чем его едят! Как же! Хватит заливать! Гоп ля!» — радостно выкрикнул он и переправил шарик прославленному маршалу Ворошилову, тоже оказавшемуся здесь же за столом неизвестно как и почему. От изумления перед этой непонятной игрой Брежнев все остальные, даже злобные, клеветнические нарекания Никиты Сергеевича забыл. Ему и самому захотелось получить заветный шарик, и в тот же момент шарик и перепрыгнул к нему.
«Гоп ля!» — с удовлетворением сказал он и, прицелившись, ловким щелчком переправил вожделенную штуковинку милейшему Лазарю Моисеевичу, выглядывавшему из за широченного плеча какого то маршала. Лазарь Моисеевич тоже очень обрадовался, поймал шарик и решительно заявил, что это его законная собственность и он, как самый старший здесь, никому его больше не отдаст. Все стали возмущаться и требовать продолжения игры, но упрямый Лазарь Моисеевич наотрез отказался, и тогда Брежнев, вспомнив свое положение и значение, обратился к нему с мягким увещеванием — ему стало жалко упрямого старика, но правда и справедливость должны были быть восстановлены. И Леонид Ильич витиевато заговорил о партийном долге и совести, о необходимости коллективного подхода к проблеме и просил Лазаря Моисеевича, как старейшего здесь коммуниста и ленинца, подать нужный пример другим, и даже раздражительный Никита Сергеевич согласно закивал и поддакнул.
Освещение в зале как бы переключилось; со всех сторон к центру пошли официанты с подносами, недалеко от стола обозначилось возвышение, и в легком газовом облаке, сквозь которое просвечивали юные, свежие тела, заскользили, плавно извиваясь, танцовщицы, — еле слышимая восточная мелодия, томная и зовущая, наполнила зал плохо скрываемым сладострастным томлением. Ворошилов приосанился, поглядел на Никиту Сергеевича и почему то подмигнул именно ему. Официанты наливали вино и ставили закуски, пока только холодные, но кое кто уже потребовал осетровой селянки и жульенов. Брежнев встретился с ускользающим взглядом молодого красавца в безукоризненном костюме с белой грудью, с торчавшими из под руки бутылочными горлышками. И Брежнев обиделся на свою старость, на проскочившую мимо, словно ненароком, жизнь и указал на шотландское виски. Тотчас ему и был составлен задиристый напиток из виски с содовой, и он потянул его ко рту, заранее шевеля от наслаждения непослушной нижней челюстью, и приготовился было причаститься на свободе, без предостерегающего, заботливого ока верной супруги. Правда, дело закончилось вхолостую, бокал задрожал в его руке и тотчас кем то был подхвачен и поставлен на стол. Артист, игравший в недавней пьесе роль Сталина, так и не разгримированный, все намеревался втиснуться за именитый стол в своем первозданном виде.
Это окончательно возмутило Брежнева, и он, указывая на самодовольного и наглого актеришку, возомнившего о себе Бог весть что, сердито и слабо стукнул ладонью по столу.
«Убрать! Убрать!!» — зашелестело и понеслось вокруг, и вот уже забывшегося нахала окружили со всех сторон, и вслед за тем произошло нечто совсем уж невероятное. Белогрудых официантов и подтянутых охранников в штатском отшатнуло в разные стороны, сам артист исчез, а на его месте оказалось сразу двое: словно бы еще более преобразившийся в Сталина прежний артист и рядом с ним какой то человек, мучительно напоминающий Брежневу очень близкого и старого знакомого, с крупными залысинами, кутавшийся в нечто длинное и серое, почти до пят. И в тот же момент атмосфера в зале опять переменилась, то ли дружно мигнули запрятанные за карнизами и по другим укромным местам светильники, то ли ворвался откуда то порыв знобящего ветра.
То, что явился именно сам Сталин, сразу поняли все — свежий холодок заструился вокруг стола. Застигнутые моментом, застыли, полуобернувшись в одну центральную точку с ожиданием и любопытством на лицах, официанты, все, как на подбор, спортивного типа; даже стронулось и переместилось само пространство — иной ток заструился в воздухе и по иному соединил людей, и еще живых, и уже ушедших, и они оказались друг перед другом в равных правах и в равной ответственности. Времена сомкнулись, не было больше ни жизни, ни смерти, ни народа, который они вот уже несколько десятилетий с упоением вели вперед, наставляли и просвещали, ни Бога, которого они, следуя заветам своего гениального вождя и учителя, отвергли и в конце концов безоговорочно раз и навсегда отменили. Ничего больше не было, а было нечто необъяснимое, нечто такое, что было больше народа и больше Бога, и даже больше самой вечности.
Изношенное сердце у Брежнева слабо ворохнулось и заныло; он с тревогой подумал, что за столом почему то нет Косыгина, за спиной которого он не знал ни забот, ни горя, а затем появилась опасная мысль о самом Боге… Его то почему отменили? А вдруг…
Правда, раздумывать особо было некогда, от удивительной свистопляски кружилась голова, и это ощущение радостного омовения, почти пытки светом, исходило — все это знали и чувствовали — от человека с глубокими залысинами, стоявшего рядом со Сталиным.
«Вот тебе и нет Бога, — опять растерянно и тревожно забилось в голове у Брежнева. — А это тогда что такое? А может, я уже там, за земным кордоном? Тогда почему же этого никто не заметил, никто меня не предупредил и ничего не сказал?»