И немедленно слышит сверху:
— Гадкая собака! Гадкая, гадкая собака!
Что? Опять гадкая? Джаспер пытается сохранить на лице счастливую ухмылку, но внутри он убит. Наблюдает за обменом подписи на пакет, затем идет за Ним, надеясь, что его сейчас потреплют по голове, скажут ободряющее слово — хоть что–нибудь. Но не получает ничего.
Джаспер ныряет головой в свою посудину с водой, пряча большие грустные глаза. Это большая, очень большая проблема, думает он. Той ночью, лежа на своей постели, набитой опилками, Джаспер понимает: что–то у него в мозгу приказывает ему отличать курьера «ФедЭкса», на которого следует гавкать во всех обстоятельствах, от Бабушки Фогель, которой он демонстрирует свое восхищение, катаясь по полу и выставляя напоказ гениталии. Но как же мне удерживаться от того, что я хочу делать — нет, должен делать? Позывы так сильны, они основаны на таком множестве факторов и тонких оттенков. Он решает, что ему недостает какого–то главного клочка информации, некоего общего правила понимания, что наставит его на верную и прямую тропу. Джаспер приходит к заключению, что мудрость эту он сможет отыскать, пустившись вокруг света. Для него свет определяется пятифутовым забором, окружающим его двор, и всем, что внутри.
На следующее утро Джаспер — ранняя пташка. Он бочком пробирается вдоль забора, прижимаясь к стене и не отрывая носа от травы. Через час он осознает, что занятие его совершенно бессмысленно, если не считать чистого удовольствия, от него получаемого. Некоторое время он околачивается на кухне, строит большие глазки, но ему не достается ничего. Невознагражденный, Джаспер отправляется к постели вздремнуть. Кладет нос поближе к последней притыренной собачьей галете и тычется в нее. Он думает: странствия и поиски — это трудно, — после чего переворачивается на спину, задирает лапы в воздух и засыпает.
Резко проваливаясь в сон, Джаспер воображает, как гребет по воздуху сквозь огромную галерею с картинами. Хотя на самом деле в музее он ни разу не бывал, один раз случайно устроил себе экскурсию по сайту лондонской галереи Тейт в Интернете (все буквы Т–Е–Й–Т на клавиатуре слева, и один удачный мазок лапой отправил Джаспера в киберпространство). А теперь, во сне он крутится и вращается в воздухе, разглядывает картины и так, и эдак, читает таблички. Сон его, вихрясь из примитивного собачьего бессознательного, видоизменяет биографии всех художников: «Йоганн Фюзели, швейцарский художник и бывший пес». «Джованни Баттиста Тьеполо, итальянский художник и бывший пес». И Джаспер видит, что художники эти преобразовали свою собачью природу в изумительные произведения искусства.
Из сновидения Джаспера выдергивает дверной звонок. Верх берет сознание, и прекрасный сон снова впитывается в тонкую кору головного мозга. Поднимаясь, Джаспер заглядывает в череду окон — от спальни до кухни, а за кухней — на улицу. Видит белый прямоугольник фургона «ФедЭкса». И, подстегнутый импульсом, несется к двери.
Мчась к вестибюлю, он ощущает, как в нем зарождается «гав». Джаспер — как боксер, у которого внутри туго свернут хук слева, как молоточек будильника уже на пути к своему звонку. Джаспер знает, что ему предстоит: холодное порицание хозяина, уравновешенное восхитительным ужасом на физиономии курьера. Лай ворочается в его нутре. Джаспер чувствует его у себя в животе, вот он поднимается к легким. Вся химия его тела подхлестывает его, словно хлыст жокея, и Джаспер сворачивает за угол. Там белым силуэтом сверкает цель — передает аккуратную коробку «ФедЭкса» его любимому и такому беззащитному хозяину. Джаспер тормозит, и мясистые подушечки лап противостоят гладкому паркету, а инерция движения прессует всю собачью энергию и выжимает лай из горла. Хозяин смотрит на него, он открывает пасть — «гав» уже залег у него в тылу языка. Вот он перекатывается по влажной губчатой розовой поверхности — и чудо, переродившееся в Искусство, воспаряет из неглубокого подсознания и трансформируется в звуковые волны, скругляя колючки высоких звуков и плавно огибая расщелины зазубренных низких. Джаспер бросает взгляд на хозяина, и наружу вырывается сочный баритон:
— На нас обрушилась жара,
Тропическая летняя жара…[5]
И больше ни звука. Проходит целая вечность исполнителя — время между финальной нотой арии и всеохватным взрывом овации. И наконец, в безмолвный неощутимый туман, клубящийся в собачьей башке, проникает хозяйский голос:
— Хороший мальчик. Хороший, хороший мальчик.
Джаспер разворачивается, всем телом ощущая эйфорическое спокойствие — взрыв адреналина уже отгрохотал. Он уходит от двери. Мимо крадется кот. Я тоже был бы там, кабы не милость Божья, думает Джаспер. Входит в кухню, лакает воду, оборачивается на громом пораженных участников живой картины у двери и выгребается во двор поваляться на солнышке.
ШИПУЧАЯ ИСТЕРИКА
Давайте допустим, что где–то во вселенной существует место — настолько отдаленное, настолько управляемое непостижимыми силами, место, где время и пространство так изогнуты и перекручены, что дважды два больше не равняется четырем. И если в такое невообразимое место вдруг перенести и высадить математика, вполне вероятно, что он устроит истерику и злобно расшипится. Именно это происходит, когда Нью–Йоркский Писатель размышляет или говорит о Лос–Анджелесе, а хуже всего — вынужден его посетить.
Следует понимать, что Нью–Йоркский Писатель — не обязательно писатель из города Нью–Йорка. У себя дома, где–нибудь на Восточном побережье, хотя бы и в Род–Айленде, он — личность, уникальная во всех отношениях, вызывающе отдельная и стилистически отличная от других. Но когда ему — по факсу или телефону — поступает задание слетать в Лос–Анджелес и взять интервью у простофили–кинопродюсера («простофили» — поскольку собственное эго заставляет его верить, что он станет первым в своем биологическом виде, у которого все получится правильно), — тут и начинается метаморфоза нашего гордого автора. Пока перед ним луной оборотня встает призрак Калифорнии, с небес прямо ему на эполеты опускается мантия Нью–Йоркского Писателя.
Посыльный доставляет ему авиабилет, который подвергается тщательному изучению, расследованию и перекрестному допросу на предмет установления, действительно ли он — в оба конца. В сознание вплывают и выплывают из него такие сбивающие с толку словосочетания, как «трус земли» и «Ягодная ферма Ноттс», и наш автор глубоко задумывается об особых нравах культуры, покоящейся на пляжных шлепанцах.
Частота шипучих истерик возросла в прямой пропорции с сокращениями подачи авиакомпаниями кислорода на рейсах Нью–Йорк—Лос–Анджелес. Растяжимость полета с востока на запад убеждает нашу перелетную птицу, что даже встречный ветер отговаривает его от этого предприятия. Химии его мозга отказано в ценных молекулах счастья, а потому по прибытии его встречает мучительная головная боль. В самолете он читает «Лос–Анджелес Таймс», и его беспокоит шрифт. Затем, приземлившись в яркой Калифорнии после холодного и бессолнечного Нью–Йорка, нашего героя вдвойне раздражает осознание, что он забыл дома темные очки. Выходя по кишке из самолета, он сбрасывает пальто весом в сорок фунтов, оставшись в шерстяной рубашке и мохнатом жилете. Теперь, перегретый и перегруженный, он припоминает слова кашляющего и сопливого галерейщика из СоХо: «Только что вернулся из ЛА — дико простыл в их девяностоградусной жаре», — не в силах распознать в таком ненаучном утверждении, что если бы Лос–Анджелес был этнической группой, подобное замечание воспринималось бы как диффамация. Так и начинается шипучая истерика: ладони рефлекторно подносятся к ушам, очень мило копируя картину Мунка «Крик». Нервные импульсы мозга отстукивают морзянку: «Я не ваш… я не такой, как вы… мне здесь не место… есть ли тут кто–то похожий на меня, с кем можно было бы поговорить?» Странное дело: мысли эти зарождаются у того же самого писателя, который карабкался на орудийные башни в Боснии и под прикрытием хулиганил в уличных бандах.