Выбрать главу

Старуха обиделась еще пуще, и потемневшие глаза ее просто заметали молнии.

– Был человек из Питенбура и Москвы. Кого хошь спроси в Ельче, скажет. И не только был, а еще и денег сулил прислать.

– Денег? Это тебе-то денег? – Огнейка тоже зашлась, не уступала. – Да за что?

– А за то, что старины ему пела да сказывала. Это у нас-то ничем меня зовут, век с коробкой брожу, а на Русь, говорит, выедешь, в ноги тебе поклонятся, Екимовна.

Федосья, растерянно переводя глаза с Огнейки на Махоньку, не знала, как и быть. Надо бы перво-наперво дочь осадить – разве ей, девчонке сопливой, так со старым человеком разговаривать да норов свой показывать? А с другой стороны, она и понимала Огнейку: больно уж старуха расплелась, невесть что наговорила. Как все за золото принимать?

Наконец она сообразила, как без обиды утихомирить старуху и дочь.

– Мы тут про Питер да про Москву раскипелись – все равно не бывать нам ни тут, ни там. Ты лучше нам про свои, про ельчинские, новости сказывай.

– Большие, большие на Ельче новости, – сказала Махонька. – Я-то сама в городу давно не бывала, а которые люди были, сказывают: забита Ельча ссыльными.

– Ссыльными? – Огнейка так и округлила карие, слегка раскосые глаза. – А кто они, эти ссыльные?

– А те, которые против царя, девушка.

– Против царя? – ужас плеснулся в глазах у Огнейки.

– Дак что, они с шерстью але как?

– Нет, девка, шерсти-то большой на них не видели, разве что под рубахой прячут. А с лица, говорят, гладкие, бритые, одеты по-городскому. И женьско есть.

– Бабы? И бабы против царя?

Как раз в эту пору оттаявшие после утренней топки передние окна позолотило солнцем.

Федосья, не чаявшая, как отвести детей и старуху от опасного разговора, от души воскликнула:

– Ну, славу Богу, вот и царь весны воссиял. Сколько уж не показывалось солнышко – может, неделю, может, больше. Теперь, все ладно, будем хозяина, Савву Мартыновича, из лесу поджидать. Дров сулился привезти.

– А Иванушко, тот все при монастыре мается?

Федосья расплакалась:

– Не мается больше. Выгнали.

– Выгнали? Ивана-то выгнали? Да за что?

– А за что нас, Порохиных, все не любят да ненавидят?

– Федька-келейник икотником назвал, – сердито, напрямик сказала Огнейка.

– Ну и что, привыкать нам к икотникам-то? Мало нас икотниками-то ругают, – возразила дочери Федосья. – Стерпел бы, а то на-ко – с ножом на человека кинулся.

– Не будем терпеть, – гневно сверкнула черными глазенками Огнейка. – Да я бы этого борова, кабы ружье у меня было, сама застрелила бы, вот.

– Вишь вот, вишь вот, какие они у меня! – со вздохом кивнула Федосья на Огнейку. – Все в покойника отца. Может, один малый потише-то будет, а эти – что Савва, что Иван, что Огнея – пороха не несут.

– А чего им порох-то нести, когда они сами Порохины? – пошутила Махонька, затем опрокинула кверху донышком свою чашку – напилась – и в утешенье матери сказала: – Ладно, давай не расстраивайся. В вороньем стаде человеку прожить всю жизнь невелика радость.

Разом просиявшая Огнейка воскликнула:

– Махонечка, воронье-то стадо – это монахи, да?

И тут Огнейка до того разошлась, что, как сноп, схватила в охапку старуху, поставила рядом с собой.

– Смотри-ко, Махонечка, я ведь переросла тебя. На целое ухо переросла, ей-богу. А ты, матушка, меня за правду ругала!

– Переросла, переросла, – живо согласилась Махонька.

И Федосья – что делать – только махнула рукой: а ну вас, разбирайтесь сами. У меня и забот других нет, как только старо да мало мирить.

2

Порохины, зубанили в Копанях, первые богачи в деревне. По прозвищам – сразу два.

Первое прозвище – чудь белоглазая – давнишнее, вековечное, когда в порохинском роду вдруг вынырнул на удивленье белоглазый ребятенок – от него-то, сказывают, и пошло светлоглазое и светловолосое племя. А второе прозвище – икотники – совсем свеженькое – принесла вместе с приданым Федосья.

Отец Федосьи, больше известный в своей деревне как Миша-ряб, трухлявый, квелый, и над ним потешались и изгилялись все, кому не лень.

И вот терпел-терпел Миша-ряб, да однажды возьми и припугни мужиков:

– Еще раз тронете, икот на вас напущу.

Думал: за икотами этими укроюсь, как за каменной стеной, а вышло наоборот – житья никакого не стало.

Чуть что случилось в Шуломе – вскочила кила, баба, забитая мужиком, заревела дурным голосом, скотина пала, парень девку разлюбил, хлеб ранним утренником прихватило – кто виноват? Чья работа? Миши-икотника (так теперь его называли), он с нечистью знается, он икотами трясет на каждом шагу, а икоты – те же бесы.