Впервые она увидела его в столовой: сидел один за столом в кожаной трофейной куртке, в собачьих унтах, волосы черные, с красивой проседью на висках. Ел не торопясь и ни на кого не обращал внимания. За ним же наблюдали, и внимательно: за соседним столом сидели две женщины, обе средних лет, плотно сбитые и даже как будто похожие друг на друга, но одна была подвижнее. Они склоняли головы над столом, говорили громким шепотом, но намеренно невнятно; потом та, что подвижнее, повернулась в его сторону и сказала: «Это надо записать!» Но он их не замечал. Он их не замечал даже и тогда, когда они стали катать хлебные шарики и кидать их ему на стол.
— Мужчина видный, — говорила матери соседка по столу, — и самостоятельный, и серьезный. По всему видно… А кому достанется — неизвестно: холостой, а вроде бы и не жених. А красивый…
Да, он был красивый. Но виделись ей в нем какая-то грустная усталость и какая-то тяжелая сосредоточенность.
Потом они познакомились: и случайно, и еще потому, что заметили уже друг друга. Все свершилось быстро, то есть их брак состоялся совсем для нее неожиданно, как ей казалось — второпях.
Она жила тогда в бараке, занимала отдельную комнатку, которая была так мала, что если лечь на кровать, стоявшую у противоположной от входа стены, то одной рукой открывалась дверь, а другой можно было дотянуться до окна. И это только так называлось, что комнатка была отдельной: все, что происходило в других помещениях, было слышно так, словно и не было совсем стен; они были фанерными. Из мебели стояли только кровать — старая, железная, под сетку были подложены доски — да тумбочка; больше не было ничего, даже и стульев. Под кроватью же хранилось ее главное достояние — мешок картошки. Картошка прорастала белыми усиками, и не было никакой возможности бороться с таким проявлением неиссякаемой природной жизненной силы.
На третий день их знакомства и кратковременного разговора ни о чем он постучал в дверь ее комнаты, и когда она открыла, то увидела его запорошенного снегом, с красным от мороза лицом; в руках он держал две новенькие табуретки. Он вошел, запыхавшийся и большой, сел, расстегнул тулуп и, посмотрев снизу на взволнованную девушку, сказал:
— Выходи за меня замуж!
Она ничего ответить не смогла, а только стояла замерев, прижимая к груди ворот накинутой на плечи кофточки, глядела на пол, видела, как возле табуреточных ножек образуются водяные круги и — ничего не понимала. Ей всегда мечталось, что сначала за ней будут долго и осторожно ухаживать, как ухаживал на последнем курсе светловолосый курсант-связист, дарить цветы или еще что-нибудь, говорить разные хорошие слова или читать красивые стихи и гулять по набережным до самой полуночи — и все другое, что она знала и что умела себе представить. Но здесь не было набережных, а мороз стоял за сорок, а ночами страшно завывала на разные голоса пурга. И еще: она знала, что не особенно хороша собой и все ее женское — это молодость и девичья целомудренность. И хотя она не понимала, сможет ли полюбить этого властного, немолодого уже человека, — ей было приятно и боязно.
Но это все было потом, все эти мысли, а тогда она стояла и не могла поднять глаз и слышала его дыхание и плач ребенка за стеной. Ребенка успокаивал женский голос, говорил ему всякие бессмысленные слова, а она слушала их так, словно в этих словах для нее заключался особый смысл и особое значение. Он встал, взял ее за плечи и сказал тихо:
— Ну вот и решили.
Свадьбу сыграли шумную и простую, потому что в тогдашних условиях трудно было достать даже самое необходимое — но гостей набралось так много (весь поселок), и так все шумели, что свадьба более походила на переполох, чем на торжество, определяющее дальнейшую жизнь двух сошедшихся друг для друга людей…
Потом была долгая жизнь в тех краях, переезд из этого поселка в другой, потом еще, а потом и в город — и более полутора десятков лет в этом городе.
А потом мы покинули Север и переехали в небольшой тихий зеленый городок средней полосы, недалеко от тех мест, откуда был родом отец и где у него совсем никого не осталось, и купили просторный особняк на окраине. Отец говорил, что устал от Севера: от морозов, полугодовой тьмы, от внезапных ночных вызовов, и что ему совсем не хочется вдруг умереть там и лечь в вечную мерзлоту, и что, в конце концов, он, наверное, заслужил право пожить в тишине и покопаться в собственном саду. Он и копался в собственном саду, и мне иногда думалось, что, реши судьба по-другому, он стал бы лучшим каким-нибудь садовником, чем был главным инженером и директором.