Пили много, но дрались мало. Молодые владельцы лососевой фермы помирились с водолазами. И только в пятом часу утра Юн смог нетвердыми шагами направиться в сторону дома.
И снилось ему потом, что он стоит на стадионе и видит, как из крана течет вода. Все вокруг празднуют, шутят и смеются, а о воде забыли. Она льется и льется без всякой пользы, с шумом, который все нарастает, как гул водопада, и наконец так бьет по ушам, что Юн подбегает к крану и закрывает его — тем движением, каким любой человек приглушает слишком громко говорящее радио, когда хочет сказать нечто важное.
Но Юн — не любой человек. И он тут же получает веское тому доказательство. Ему никто не давал права выступать от имени остальных. И теперь все они вытаращили глаза, прервали разговоры, прекратили жевать и веселиться. Стояли как живой укор и скорбно смотрели на него. Юн оказался в центре всеобщего непроходящего осуждения. Он отнял у них живую горячую кровь, о которой с таким жаром говорил мэр.
Юн стоял, не шевелясь, раздавленный стыдом. Все стоял, стоял. И конца этому не было. Не было.
11
Юн валялся в своей комнате, дремал, грезил наяву, слушал, как Элизабет напевает на кухне. С тех пор как уехали водолазы, он почти не выходил из дому. Трех дней, проведенных на море с троюродным братом, ему хватило с лихвой. Работу эту он знал и ловить рыбу любил, но — бесконечные сутки, черный как деготь кофе, пустые сети одна за другой, попытка, неудача и снова попытка, доводящий до исступления бесконечный треп в радиорубке… Нет, не надо.
Он сходил на охоту, но гуси уже улетели. Зайцы, конечно, остались, но еще не побелели и прятались высоко в горах. Куропаток он никогда не стрелял — набегаешься, а в них одни кости, только саамам да горожанам развлечение. Правда, пару раз он прогулялся с Нильсом, починил точильный камень, поставил упавшую изгородь.
Внезапно дождь перестал. Осень кончилась. Неестественно зеленый мох покрылся тонким слоем снега. Ночи стали длиннее и быстро заняли собой почти все сутки. Но Юн по-прежнему дремал, сочинял разные истории, углубляясь в боковые линии сюжета, так что от одной жизненной развилки до другой основная история становилась все незаметнее, пока совсем не сходила на нет, словно тропинка на бесконечном болоте.
Потом на кухне громко стукнула крышка от чугунка и Элизабет перестала напевать. «Что-то будет»,— подумал он сквозь дрему. Это затишье перед большими событиями.
На лестнице раздались шаги, скрипнула несмазанная петля, и в комнату вошла Элизабет. Он открыл глаза и уставился на нее, отупевший от сна.
— Я вдруг подумала,— сказала она, садясь на краешек кровати,— как ты узнал про письмо?
За долгие годы жизни с сестрой Юн научился, что, прежде чем отвечать на такие вопросы, надо десять раз подумать.
— Журналистка сказала.
— Нет, откуда ты узнал, что оно пришло?
— Ну…
Юн снова наполовину закрыл один глаз, чтобы лучше думалось. Не выдал ли он себя какой-то оплошностью, когда они вместе шли со стадиона? Обычно он не переживал из-за того, что его письма проходят цензуру,— ведь в конце концов ему их отдавали. Но Марит навела его на страшную мысль: а вдруг каких-то писем он не получил вообще?
— Ты роешься в моих вещах? — спросила Элизабет.— Проверяешь, не прячу ли я что-то от тебя?
— Иногда,— признался Юн, чтоб не кривить душой.
— Я все делаю для твоего блага,— ответила Элизабет.— Ты ведь это понимаешь? Журналистка решила писать о Лизе, Но тебе от этого один вред. Это ведь из-за нее ты сам не свой, я же знаю!
Он снова закрыл глаза и молчал.
— Лиза уехала два года назад, даже больше. Ты должен ее забыть. Она тебе не пара.
— Не могу я,— ответил Юн.— Она сидит у меня в голове.
— Юн, перестань.
— Я пробовал — не получается.
— Должно получиться. Все забывается. Если я должна буду забыть Ханса — значит, должна и все.
— Ты не пробовала.
— Я знаю. Но пойми — она теперь совсем другая и… это больно говорить, но она, конечно, уже забыла тебя. Она… она…
— Да? — жестко сказал он и открыл глаза.— Продолжай.
— У нее есть друг,— произнесла Элизабет.
— Откуда ты знаешь?
— Ну… ходят разговоры. –Где?
— Ты что, не в курсе? Везде.
Юн знал свою сестру так, как никого другого, и понял, что дело плохо. Не только по сути того, что она сказала, но и потому, что никак не выяснить, правду ли она говорит, даже если не врет. Слышала ли она пересуды по деревне или все-таки письмо было?
— Что ты рассказал журналистке? — спросила Элизабет.
— Ничего.
— Она считает, что Лиза пропала?
— Вот как…
— Юн, послушай меня. Я прекрасно понимаю, что для тебя отъезд Лизы стал катастрофой, но было бы только хуже, останься она здесь,— пришлось бы резать по живому.
— Как жене Ханса?
— Не хами. Трагедии в жизни не обязательно связаны с преступлениями. Достаточно того, что все люди разные и не могут ужиться друг с другом, расходятся… Это еще тяжелее, чем преступления. Поэтому, пожалуйста, напиши журналистке и попроси ее больше не заниматься этим, оставить в покое и тебя, и Лизу.
— Незачем.
— Марит раскрутила настоящее расследование, и оно может зайти куда угодно. Что она ищет?
— Правду,— улыбнулся он.
— А что такое правда, мальчик мой? То, что тебя устроит? Что тебе хочется услышать?
Нет, подумал он и отвернулся к стене.
— То, что правильно. Чтоб человек был спокоен и мог спать.
Юн свернулся калачиком, и сестра удрученно потрепала его по волосам. Это бывало крайне редко. Они жили бок о бок, но касались друг друга, только если Элизабет на людях брала его под руку — шутки ради.
Когда на другой день она вернулась из школы, Юн исчез.
12
Автобус осилил крутой подъем и теперь медленно преодолевал изгибы дороги, змеившейся через высокогорное плато. Валил густой снег, темень, ни единой машины.
Вниз, на другую сторону острова, автобус съезжал еще осторожнее. Светоотражатели вдоль края дороги тянулись за окном как бесконечная красная лента. Шофер оцепенело вглядывался в желтые кегли света перед автобусом. В салоне было темно, единственный пассажир, Юн, подстриженный и в новой куртке, устроился рядом с водителем и рассказывал о Копенгагене — большом городе, где солнце светит даже глубокой осенью, где можно одеваться не теплее, чем здесь в обычный августовский день, и где нет ветра: волосы лежат так, как их расчесали, а одежда не портится от дождя и ненастья.
Шофер слушал вполуха.
Внизу, в районе болот, автобус миновал две решетки для скота и лесок. Далеко слева мелькнул свет на каком-то хуторе, деревья стали ниже, и все растворилось в непроглядной ночи.
— Гляди, вон там,— пробормотал вдруг шофер, и Юн прижался к переднему стеклу.
Метрах в трехстах—четырехстах впереди виднелись огни машины, светившие почему-то вбок от дороги. Но тут волна талого снега залепила стекла словно серой штукатуркой, и автобус остановился.
Фары на самом деле светили не в ту сторону, и они не двигались.
— Что-то случилось,— сказал шофер.
Юн подумал о том же: на острове вечно что-то случается.
Задние колеса машины лежали в дренажной канаве, фары под углом светили в небо. Посреди дороги стояла женщина и махала руками.
Юн выскочил из автобуса и подхватил ее под руки. Это оказалась жена Ханса, медсестра; она была легко одета, насквозь промокла и дрожала от холода. Из пореза под глазом текла кровь; было заметно, что она не в себе. Юн втащил женщину в салон и посадил на первое сиденье. Шофер стянул с нее ботинки и стал массировать ей ноги.
— Я хочу умереть! — кричала она и мотала головой.— Я хочу умереть!
— Угу,— отозвался шофер.— Ты ехала одна?
Добиться от нее ответа не удалось — она лишь твердила, что хочет умереть. Пришлось Юну пойти и посмотреть. Машина, синяя «субару», оказалась пустой, как и тогда ночью в перелеске у Гринды. На снегу вокруг виднелись только следы женщины. Юн выключил фары и вернулся в автобус.