Степаныч налил полный стакан, и Чистильщик в два приема осушил его. Крякнул, закусил зеленым лучком и закурил сигарку.
– Не казнись, старик, – проворчал он сквозь зубы. – Хотел бы ты или не хотел, но все равно сдал бы все, что знаешь. Кстати, тот дуб еще не свалился?
– Который? – озадаченно спросил Степаныч.
– Под которым мы, в свое время, заначку водки делали.
– Стоит, что ему сделается.
– Добро, – качнул головой Чистильщик и сделал знак рукой – налей, мол. Степаныч послушно набулькал полный стакан. Себе, невольно ежась от пристального взгляда Чистильщика, налил скромно, полстакана.
– А на хера тебе все это, Вадимчик? – заглотив дозу и не закусив, вдруг напористо спросил Степаныч.
– Не понял, поясни, – с такой же внезапно накатившей холодностью отозвался Чистильщик, так и не донеся стакан до рта.
– А чего тут пояснять?! – уже со злостью произнес Степапыч. – Работал ты на дядю сурового и доброго, да перестало тебе это нравиться. Могу это понять, хотя и не совсем – вон, бля, как сыр в масле катаешься, платил дядя, видать, не шибко мало, не наши крохи.
– О чем ты? – тихо прервал его Чистильщик. – Съехал, что ли, Степаныч? Знаешь же мою профессию.
– Вот именно, что знаю! И тебя знаю. Потому и говорю, что еще как-то могу понять, что тебе разонравилось. Но девки-то при чем? Если бы тебя только касалось, то хрен бы кто у меня появился, ты – в том числе. А так и меня подставил, и кучу ненужных телодвижений сделал. Только не надо о большой и чистой любви говорить, Вадя. Я ж тебя не первый год знаю и все твои аморы видел.
Чистильщик тяжело поглядел на хозяина, и тому стало неуютно под этим взглядом.
– Ты хорошо подумал, прежде чем такие заявы делать? – негромко произнес Чистильщик. – Аморы ты видел, не отрицаю. Но так ли уж ты меня знаешь?
– Не зыркай так на меня, – еще больше взвинчиваясь, уже заорал Степаныч, разливая водку по стаканам и расплескивая при этом жидкость по грязной клеенке на столе. – И не ври про любовь: чувства и ты – понятия не совместимые. Иногда мне кажется, что ты просто машина в человечьем облике.
– Так-таки все ли человеческое мне чуждо? – прищурившись, с издевкой спросил Чистильщик.
– Не гони мне, Вадя, не надо, – отмахнулся Степаныч. – Уж кто-кто, а ты-то должен знать, что мульки все эти любови. Особенно – для тебя.
– Аллах ибн алла, – вздохнул Чистильщик, – куда ни плюнь – одни филозофы. А что такое любовь, старичок? Ответь, не погнушайся. Хотя бы – что это такое для тебя.
– Я бы ответил, – ернически произнес Степаныч, – да вот горючее кончается, – он потряс бутылку, в которой осталось водки пальца на три.
– За это не беспокойся, – ответил Чистильщик, вытягивая из внутреннего кармана куртки поллитровую плоскую бутылку «Teachers» и ставя ее в центр стола. – Давай-ка по маленькой – и ответь.
Выпили, занюхали хлебом, хрустнули лучком. Чистильщик выжидательно поглядел на хозяина.
– Слушай, Вадя, да что ты комедию ломаешь? – после долгого молчания отозвался Степаныч. – Ну…
– Не можешь, – со вздохом произнес Чистильщик. – Даже для себя определить не можешь, а за других решаешь. Наливай уж, философ, мать твою в гроб и во все корки.
Мирдза сидела за столом у зашторенного окна и неторопливо чистила оружие, ожидая Марту с местных молодежных посиделок, чтобы в сумерках пойти с ней на их импровизированное стрельбище в карьере. Все было нудно и тягомотно. Даже стрельбы, вызывавшие по началу у Марты неподдельный восторг, стали повседневной рутиной, словно поход в магазин или мытье посуды.
Молодая женщина поглядела на часы. «Что-то эта юная засранка задерживается, – подумала она. – Будет ей сегодня трепка». На какие-то доли секунды фосфоресцирующие в темноте толстые стрелки тяжелых часов – ракетовская «Амфибия» выпуска восемьдесят первого года, подарок Вадима – заворожили, волей-неволей заставили вспомнить дни, когда проклятый и любимый Крысолов был рядом. Человек – человек ли? – без настоящего лица, имени и прошлого. Проклинаемый за разрушение покоя – и такой желанный. Мирдза словно наяву ощутила его чуткие руки на своем теле и на секунду задохнулась, как тогда, когда он ласкал ее, был рядом.
Она тряхнула головой и крепко выругалась. Выругалась еще раз, сильным ударом ладони всаживая в рукоятку пистолета снаряженный магазин, стукнула кулаком по столу, стараясь болью выбить из себя сладкие воспоминания. Однако – тщетно. Мирдза закусила губу, мотнула головой и передернула затвор пистолета, загоняя патрон в патронник. Поставила оружие на предохранитель и спрятала «маузер» в сумку. «Молнию» застегнуть не успела.
В прихожей хлопнула одна дверь, распахнулась настежь дверь комнаты, и на пороге замерла Марта, зареванная, с выпученными глазами. Задыхаясь, словно она пробежала с десяток километров, девушка немо открывала рот, силясь что-то сказать, но не могла, лишь тыкала пальцем куда-то себе за спину. Мирдза встала, подошла к сестре, поглядела на нее секунд пять, но, не услышав ни слова, довольно сильно врезала ладонью по щеке Марты. Голова девушки мотнулась, но удар словно вышиб из ее горла невидимую пробку. Она разревелась уже в голос. Продолжая тыкать пальцем за спину, Марта произнесла сквозь судорожные всхлипывания:
– Я… я Витьку Щеголева… убила! – выкрикнув это, она снова бурно зарыдала и бессильно сползла по дверному косяку на пол.
Мирдза непонимающе поглядела на нее и присела рядом.
Минут через десять, вкатив сестре еще две полновесные оплеухи, Мирдза наконец добилась от Марты сколь либо связного рассказа о происшедшем. Картинка получалась достаточно неприглядной, но весьма прозаичной. Упомянутый Витька Щеголев, он же Щеголь, был личностью и так довольно тупой и весьма непривлекательный, он еще и раскачался до состояния, о котором весьма метко заметил Задорнов: «даже уши накачаны». Эта самая накаченность еще больше уродовала его внешность, делая этого семнадцатилетнего парня вовсе отталкивающим. Но это все было бы так сяк, не будь у Щеголя старшего братца, бригадира гатчинской группировки. Подражая братцу, Витька копировал повадки «крутых» и верховодил здешней молодежью допризывного возраста.