«Ну вот, ты и дожил до мартовского дождя», – сказал я себе, закуривая папиросу. Это был именно дождь, а не снег с дождем, не мокрый снег и не дождь, переходящий в снег. Именно – дождь. И пусть он тушил папиросу, и пусть ноги скользили по мокрому льду – я радовался. Я никак не могу привыкнуть к этому ощущению, что я дожил до какой-нибудь, пусть чисто метеорологической вехи. Хотя они повторяются пять с половиной раз в году вот уже много – для меня – лет. С половиной – потому, что между двумя (а их должно было бы быть шесть) очень малый промежуток времени, считанные недели, и они сливаются.
Каждая такая веха удивляет меня, что я все еще жив, а она наступила. И каждая несет в себе какой-то свой привкус, ассоциируется по-своему. У мартовского дождя привкус горького «Беломора», даже если я и стану курить «Кэмел» или «Балтию». «Беломор», неторопливая ходьба в мокрых ботинках и первый дождь, который почему-то ласкает лицо, хотя он еще холоден.
Первая гроза – это неудержимый бег, запрокинутое лицо к изрыгающему шквальные водяные потоки и молнии небу, вопли во всю глотку и радостно-бессмысленный смех. И – аромат свежей листвы.
Конец белых ночей. Время сумрака. И руки сами собой просятся к гитаре, к тетради, к стилу. Задумчивое блуждание темными переулками, частые остановки. Созерцания – внутреннее, внешнее.
Новая веха – середина листопада. Моя весна. Она носит привкус любви, привкус поцелуя. Даже тогда, когда любовь истерлась, как старая монета, потеряв ценность, привкус остался, озвученный шорохом падающих листьев, неслышимым плачем умирающей травы.
С этой вехой сливается еще одна – я называю ее «Время Полегших Трав». Когда листья опали, а трава умерла и прихвачена первыми ночными заморозками. Воздух чист и прозрачен, и звенит, как стеклянная флейта. Звуки негромких голосов разносятся далеко. И мир кажется безграничным – обзор не перекрывают стаи деревьев и стада трав. У этого времени вкус никотинового абстинента, прерываемого нечастыми вдумчивыми затяжками вкусных и крепких сигарет. Время раздумий и подведения итогов. Время, подобное тем часам, когда солнце еще не взошло над Фудзи и остается промежуток для осмысления прожитой жизни перед свершением сэппуку.
И, наконец, – снегопад в начале зимы. Тонкий еще снежок поскрипывает под ногами, безветрие и крупные хлопья белой ваты кружатся в синем свете фонарей. Именно в синем – в эти часы мой глаз не выносит вульгарно-оранжевого уличного освещения. Привкус терпкого и крепкого вина, и неторопливый приятный разговор. В эти часы приятно чуть заглянуть вперед, сладко предвкушая новые радости и загадывая дожить до следующей вехи. И в то же время – это часы грусти, ностальгии, легкое сожаление о том, что уже кануло в вечность и никогда более в этом мире не повторится.
Потом… Потом может надоесть все. Достать позднемартовские и апрельские дожди, заколебать июньские грозы, остоебенить снегопады. Но вехи остаются и радуют тем, что дожил. Что не скопытился на полдороге от белых ночей до листопада, от снегопада – до мартовского дождя.
Границы миров разбежались, как круги от брошенного в спокойный пруд камня, и сомкнулись, как вода над ним. И я знаю, что мне предстоит немало прошагать, стирая их, разрывая, перешагивая. Может быть, где-то я упаду мертвым, так и не сделав то, чего задумывал. Я еще надеюсь увидеть снегопад, пройти под ним.
А пока – здравствуй, мартовский дождь, спасибо, что ты дождался меня.
3. ПЕРЕКРЕСТОК
После долгой оттепели наконец-то второй день шел снег. Если вчера днем он превращался в омерзительную кашу на сырой земле, то ночью подморозило, и снег не таял, ложился на газоны и тротуары белым пушистым покрывалом, прикрывая грязь, так характерную для прибалтийской зимы. К вечеру снега нападало уже выше, чем по щиколотку, и так приятно было брести в этих маленьких сугробах, разбрасывать снег ногой на ходу. А снег все падал и падал, укрывая город.
Но в уютном и теплом доме, за окнами которого невесомо кружились в синеватом свете фонарей крупные пушистые хлопья, поселилась тоска. Марта, придя после школы и приготовив уроки, старалась убежать к подружкам на как можно более долгое время, Мирдза, вернувшись с работы, бездумно-автоматически делала работы по хозяйству, а потом садилась перед телевизором и, уставившись в экран невидящим взглядом, одну за другой курила сигареты. Брала книгу, но, читая, не могла потом вспомнить – ни что это была за книга, ни автора, ни содержания прочитанного.
С Мартой, возвращавшейся обычно часам к девяти вечера, она разговаривала рассеянно, кивала в ответ, явно не слыша, что же ей говорят. И Марта, чуть обиженная, уходила спать. Но и ей было тоскливо. Тоскливо и страшно. Уехал тот, кто, прожив бок о бок почти полгода, сумел снова вселить в девочку уверенность и жизнерадостность, чье одно только присутствие отгоняло ночные кошмары. А теперь они вернулись вновь – зловонный и темный закуток в подвале, лица людей, относящихся к ней, как к вещи, и леденящий страх. Каждую ночь девочка просыпалась с криком и долго потом не могла уснуть, со страхом глядя в темноту за окном. Она снова спала при свете, от чего уже отвыкла пару месяцев назад. Конечно, приходил дядя Витя, друг Вадима, врач, но и он не мог вернуть былое спокойствие.
А в другой комнате так же долго не могла уснуть Мирдза. Она никогда не могла бы подумать, что ее тоска по любимому человеку будет столь сильной. Иногда, конечно, ее охватывала злость на ушедшего не попрощавшись, не сказавшего ни слова, Вадима, но эта злость бывала всегда непродолжительной. Чаще она злилась на себя, за эту тоску и апатию. Пара скоротечно завязанных ею после нового года романов (когда стало ясно, что Вадим не вернется), так же скоротечно и прервались, став всего лишь двумя встречами-однодневками. Эти попытки сделать что-то, чтобы вышибить из себя ноющую тоску по Вадиму, обернулись лишь кратковременным, но стойким омерзением к себе и разочарованием в мужчинах.