Он медленно побрел к трамвайным путям, но остановился, услышав, что его кто-то догоняет. Оглянулся – Наташа.
– Ну что ты, Миш, – полупьяно пролепетала она, ухватив его за руку и потянув в сторону компании, – ты куда? Пойдем, потанцуем.
– Что-то не хочется, – отозвался Мишка, мягко пытаясь высвободить запястье. Но девушка крепко держала его и тянула к себе.
– А мне – хочется, – жарко прошептала она и прижалась к Мишке. – Тебя.
Он не успел ничего возразить, как она жадно облепила его рот своими губами, быстро расстегивая его куртку, потом – свою кофту и блузку. Потянула Волошина на себя, они опрокинулись в траву, и Мишка, уже плохо владея собой, сам расстегнул свои брюки, задрал короткую юбчонку, стянул с Наташи трусики, исступленно лаская руками и губами маленькую упругую грудь девушки. Словно изголодавшийся хищник, заваливший лань, он почти грубо ворвался в Наташу.
Когда все кончилось, принеся Мишке лишь физическую разрядку, он все равно остался лежать на девушке, между ее поднятых и скрещенных на его спине ног, осторожно поглаживая ее лицо. Наташа гладила его по спине, сжимая его плоть внутри себя тугими влажными тисочками. И вдруг ее рука внезапно остановилась на Мишкином левом боку.
– Что это? – как-то холодно и отстранение спросила она трезвым голосом. Мишка отстранился, сел, подтянул и застегнул брюки, запахнул куртку.
– Ничего, – так же холодно ответил он. – Просто ствол.
Он встал, отвернулся от девушки и застегнул куртку, подобрал с земли бутылку. Мишка шагнул прочь, но девушка уцепилась за рукав его куртки.
– Подожди…
Мишка резко развернулся. В глазах его вспыхнули свирепые огоньки. Грубо оттолкнув девушку, он хрипло произнес:
– Безопаснее будет нам разойтись в разные стороны. Разве я хотел этого?
Широкими шагами он пошел к освещенному оранжевыми огнями Петергофскому шоссе, отхлебывая на ходу водку. Он сам не понял, что же случилось, но секс не дал ему эмоциональной разрядки, как это было раньше, а лишь вселил отвращение – к себе и окружающим. Что-то сломалось в мире, и сквозь зияющую брешь в Ничто уходили радости, веселье и беззаботность, оставляя лишь раздражение, боль и отвращение.
Командору уже в который раз снился этот Город. Если бы не это, то он, пожалуй, полюбился бы Командору – шпили, упершиеся в небо, островерхие крыши, неширокие улицы и проспекты. И запах древности.
Но Командор устал смотреть один и тот же сон, где Город служил лишь декорацией.
Командор подошел к ступеням Святой Гертруды, звучно ступая по брусчатке мостовой. Поднялся по ступеням кирхи. Навстречу ему встал с этих ступеней до боли знакомый человек – тот, что беседовал когда-то с лейтенантом Прэстоном; и его, Командора, извечный снособеседник.
Командор ждал следующего жеста снособеседника и, увидев его начало, внутренне сжался. А тот снял очки с толстыми стеклами, которые держались в тонкой оправе лишь благодаря какому-то инженерному чуду, и взглянул на Командора подслеповатыми глазами, глазами святого – такие бывают у всех сильно близоруких людей, снявших очки – и улыбнулся. Улыбка эта, как всегда, резанула по натянутым и без того нервам Командора. Улыбка извечного собеседника, несколько уродливо-угловатая из-за своей кривости – левая щека, пересеченная вертикальным шрамом, оставалась неподвижной, и улыбались лишь правый уголок рта и глаза – поражала, и поражала как-то неприятно своим балансированием на грани святости и идиотизма.
– Нам ни к чему играть в глупые игры, Командор, – произнес снособеседник, резким движением нацепляя очки на нос, от чего улыбка враз погасла. – Вы знаете, что бедняга лейтенант Прэстон прав – история мертва. И мертва бесповоротно. Нам остается решать банальную, но непростую задачу – как жить дальше в этой безвекторной дискретной субстанции, которую мы продолжаем горделиво называть «время».
Что делать с «историей», что делать с «временем» – это не наша с вами проблема, Командор. Нам нужно решить, что же делать с Поэзией. Я имею в виду под этим словом не рифмопостроение, а Поэзию с большой буквы – Поэзию Слова, Поэзию Жеста, Поэзию Жизни, Поэзию Души, наконец! Что нам с ними делать, если нет ни времени, ни истории?
Слова истерлись и потускнели – то есть те слова, что мы употребляли в своем поэтическом обиходе, боясь использовать другие, ибо привыкли называть их «напыщенными» и «выспренними» – и мы тщимся из этих истертых от слишком частого использования гривенников создать новые слова, комбинируя и компилируя корни, приставки и суффиксы. И право на жизнь получают мертворожденные монстры словообразования.
И мы оправдываем их существование словами «новая эстетика», «нео (некро)романтика», лирика декаданса второй (третьей,…дцатой) волны». Мы произносим эти слова и не понимаем их смысла, точнее – отсутствия такового в них. Мы не понимаем, что Поэзия Слова умирает, так как она есть лишь логическое продолжение цепочки трех остальных форм существования Поэзии.
Снособеседник остановился, повернулся спиной к ветру, дувшему со стороны Взморья, и тщательно выверенным движением чиркнул спичкой о коробок. Прикурил. Прищурясь, несколько секунд глядел, как теплый ветер уносит дым и искры папиросы в темноту вечерних узких улочек – Командор удивился, увидев, что они незаметно переместились от Святой Гертруды к Домскому собору. Командор не сумел вспомнить – как и сколько они шли. Наконец снособеседник повернулся к Командору, кивнул и шагнул на просторную мощеную пустоту Домской площади. Он ступал почти бесшумно, и эхо взбудораживалось лишь гулкими шагами Командора.
– Погрязнув в дискретной массе квазивремени, мы стали бояться и Жестов; тех Жестов, что можно запечатлеть в балладах и сагах. Мы боимся их поэтичности и широты. Торжественности, наконец! Во всем доминируют «здравый смысл», во всех доминирует «практицизм». Мы не ощущаем потребности в красоте Жеста, в красоте Позы. Наоборот! Самые эти слова стали если не ругательствами, то презрительными эпитетами. Мы не слышим песен движения, действа. Шаг для нас – это лишь способ переместиться на N дюймов (или сантиметров) по плоскости; и не более! И не слышим баллады шага, песен бега и покоя.