— Я подписал ваше заявление, — промямлил Хилов, теряя нить разговора. — И вот теперь... — Говорите, говорите, Федор Иванович, — мерцала широко раскрытыми глазами Касатонова.
— На пенсию, — брякнул Хилов и, повертев телефонную трубку в руке, положил ее на аппарат.
— Я чрезвычайно вам благодарна! — с подъемом произнесла Касатонова. — Мне было очень приятно.
— Что приятно?
— Присутствовать.
— Где? — осел в кресле Хилов.
— При подписании.
— Господи... Каком подписании?
— Заявления, — глаза Касатоновой были все так же распахнуты, но теперь и губы ее чуть приоткрылись, неплохие, между прочим, губы, наполненные, вполне еще сохранившиеся.
— Какого заявления? — тихо спросил Хилов, припав грудью к столу.
— Моего.
— Ах, да... Вы уходите на пенсию. Поздравляю.
— Интере-е-есно, Федор Иванович! Ничего, что я вас так называю? Вы мне как муж... — Что?!
— Моего мужа тоже звали Федором Ивановичем. У меня сын от него. Алексеем зовут, — куражилась Касатонова.
— Да, неловко вышло... Извините.
— Вы мне что-нибудь подарите на прощание? От коллектива, естественно.
— А что бы вы хотели?
— Шаль с каймою! — Касатонова поднялась и, не меняя изумленного выражения лица, вышла из кабинета. В приемной она отдала секретарше Зиночке подписанное заявление, прошла в свой кабинетик, молча, скорбно собрала, выгребла из письменного стола все свои пожитки — туфли, тюбики с губной помадой, недоеденную плитку шоколада, которую подарил какой-то расщедрившийся автор, сломанный зонтик, детектив без обложки и названия. Впрочем, последних страниц тоже не было, но это нисколько Касатонову не смущало — в подобных случаях она додумывала окончания сама, и они ее вполне устраивали. Кстати, часто, купив нечто в мягкой обложке, она тут же обрывала первые и последние страницы вместе с залитой кровью обложкой, украшенной пистолетами, ножами, кастетами, кусками тел. Ей было интересно воссоздавать события, которые остались в урне возле книжного прилавка. И ничего, получалось. Это была своеобразная игра и, как и все на белом свете, она не была случайной, судьба словно готовила Касатонову к другим событиям, к другой жизни, полной неожиданностей и загадок.
Дождь пошел сильнее, застучал по пластмассовому навесу над балконом, в лужах на асфальте раздробились отражения фонарей, шуршание машин по шоссе сделалось слышнее. Касатонова достала еще одну сигарету, не глядя, нащупала за спиной на подоконнике коробок спичек, прикурила. Время было позднее, окна в соседних домах начали постепенно гаснуть, машины проносились все реже, и даже голоса под грибками в детском саду явно поутихли. То ли молодежь занялась чем-то более серьезным, то ли попросту разбежалась. Где-то внизу хлопнула дверь, и Касатонова краем глаза увидела женщину в светлом плаще и под темным зонтиком. Она легко сбежала по ступенькам крыльца и свернула за угол.
Жизнь продолжалась.
Но насладиться сигареткой Касатонова не успела — в комнате зазвонил телефон. Она по привычке положила недокуренный бычок на палец и лихо запустила его в мокрую, посверкивающую в свете фонаря листву.
— Да, — сказала она. — Слушаю.
— Это я, мам, — звонил Алексей. — Ты как там, жива?
— Местами.
— Дух боевой?
— Без комментариев.
— Но жизнь продолжается? — сын пытался расшевелить ее, придать бодрости, втянуть в разговор легкий, быстрый и бестолковый, вывести из состояния сосредоточенной печали.
— Иногда мне тоже так кажется, — со вздохом произнесла Касатонова, окидывая взглядом полки, уставленные книгами, которые она собирала последние тридцать лет — в командировках, во всяких медвежьих углах, торчала сутками в очередях, господи, ночи проводила в очередях, чтобы подписаться, и на кого! на Пушкина, Достоевского, Толстого... — Заявление подала? — задал, наконец, Алексей главный вопрос, ради которого и решился на поздний звонок.
— Подала.
— Подписал?
— Подписал.
— И ты теперь вольная птица?
— Вольней не бывает.
— И что? Никакой радости?
— Знаешь, Леша... Не могу ничего на это ответить. Сама путаюсь в показаниях... Ох, прости, не в показаниях, в ощущениях. Их так много и они такие разные... — Но ты смеялась весело и переливчато, вертелась на одной ноге, стреляла шампанским и разливала его по вашим конторским стаканам, черным от чая и кофе... — С девочками посидим попозже, здесь, у меня... В конторе не хочется. А с остальным... Боюсь огорчить — ничего из того, что ты перечислил, не было.
— Тебе что-нибудь подарили?
— Догнали и еще раз подарили.
— Надо было самой сказать... Так мол и так, жду прощального подарка.
— Сказала.
— И чего попросила?
— Шаль с каймою.
— Вот только теперь я понял, что ты выживешь, — Алексей облегченно перевел дух. — Директор сделал большие глаза?
— У него таких никогда не было! — рассмеялась, наконец, Касатонова. — И, наверно, уже не будет.
— Слушай меня внимательно... Не знаю, как пойдут дела, но в любом случае все, что я произнес, остается в силе. Сотню долларов в месяц я тебе обещаю — на мороженое, курево, водку и прочие соблазны жизни.
— Знаешь, Леша, с соблазнами напряг.
— А что такое?
— Они... Они исчезли. Отшатнулись.
— Так не бывает, — с преувеличенной уверенностью произнес Алексей.
— Для меня это тоже неожиданность. Ничего не хочу. Представляешь, совершенно ничего не хочу. Все имело смысл и было желанным, когда оставалось в отдалении, когда было недостижимым, запретным. А теперь... Вот они, целые шкафы с нечитанными книгами... И представляешь, рука не поднимается вынуть хотя бы одну из них, раскрыть, прочитать страницу из середины.
— Ма! — решительно перебил Алексей. — Это у тебя ломка. Ты наркоманка.
Когда опытный, со стажем наркоман остается без наркотика, у него начинается ломка, его крутит, вертит, он стонет, катается по полу и горько причитает. Ты вот первый день осталась без работы, и началась ломка. Тебе надо держаться.
Хочешь в Турцию на неделю? Хочешь?
— Нет. Может быть, попозже. Если не передумаешь.
— Мои слова... Ты знаешь, что такое мои слова?
— Знаю. Это кирпичи, положенные в стену на хороший цементный раствор. Из стены их уже не вынуть.