Когда он снова обрел способность, как говорят художники, объективного видения предмета, он словно на дважды использованной фотопленке увидел два лица — то, которое он знал прежде, помещалось в том, которое было перед ним теперь. Он отметил явные, хотя и с трудом уловимые, изменения. Поражало новое обличье, новый характер ее красоты, теперешняя Амелия была решительно не похожа на прежнюю, как порой бывают несхожи лишь родственные вещи. Она очень похудела, но вместе с тем весь ее облик был преисполнен какой-то значительности. Так на глаз различен вес двух одинаковых на вид брусков из разных металлов. Лицо ее заострилось, но плавная линия носа, овальные очертания век, глубокий вырез рта несколько смягчали его. В последние месяцы Абель нередко говорил себе: «Так нельзя. Мечтами об Амелии ты убиваешь себя. Ничто так не излечивает, как сопоставление мечты с живым человеком, живой человек заблуждается, совершает ошибки, от которых оберегают его наш голод, наша тоска, наше стремление к прекрасному. Пусть сама жизнь убьет мечту. Ничто так не разочаровывает одинокого человека, как сама жизнь, она обескураживает его, потому что он от нее отвык».
Однако, если говорить о красоте Амелии, первые минуты встречи не принесли Абелю разочарования. Напротив, богатство ее красоты ошеломляло. Амелия была все так же хороша — гармоничная, выразительная, стройная. Кожа ее дышала теплом, безмятежным покоем, и до нее хотелось дотронуться, как до скульптуры или голого животика ребенка. После войны он не встречал таких женщин.
В разговоре оба перескакивали с одного предмета на другой, как это обычно бывает в первые минуты встречи. Потом Амелия начала рассказывать о своей жизни.
— В первое время мы нередко задумывались над тем, как рассказать людям, которые провели эти годы вдали от родины и которые обязательно вернутся, о нашей жизни, чтобы они хоть как-то могли представить это непостижимое для довоенного человека дно. Нам казалось, что нужно будет показать им детей, фотографии которых немцы помещали в журналах с подписью «питомцы большевистского рая». Среди поляков у нас были не только друзья. Кое-кто говорил, что стены гетто, за которыми каждый десятый умирал от тифа, следует окружить пулеметным кольцом, а то война вдруг кончится и живущие в тесноте, как на вокзале, люди разбегутся. Но когда оборванный, заросший грязью ребенок стучался в дом и, не умея или едва умея говорить по-польски, молча стоял и смотрел, для него всегда находился кусок хлеба.
Абель знал, что, когда в блок 14Е приходили известия о расправах в гетто, волновались все, но каждый по-своему.
«Они стариков заталкивают в вагоны с негашеной известью», — говорил один. «А какие там девушки погибают! И как это можно убивать девушек!» — замечал кто-то другой. «Боже мой, там уничтожают детей!» — ужасался третий.
— Детям нельзя было объяснить, что такое река или дерево, — продолжала Амелия, — не было ни реки, ни деревьев. Когда на Лешно в «Фемине» давали детское представление, толпа плакала. Корчак тогда сказал отцу: «Я старый человек, и мне казалось, что у меня уже больше нет желаний. Оказывается, есть. Я хотел бы дожить до того дня, когда откроются эти ворота». Вот как открылись наши ворота, — добавила Амелия, показывая на покрытую щебнем равнину.
Абель вел Амелию под руку, и земля, по которой он ступал, земля невероятных человеческих страданий, казалась ему цветником. Он наслаждался близостью Амелии, и ужасы прошлого становились для него воспоминанием. Она была чуть ниже его ростом. Складки ее черного шерстяного пальто напоминали морщины на песке. Ее плоская шляпа-тарелочка почти прикрывала один глаз; шляпы всегда были для нее чем-то вроде орнамента, дополнительной архитектурной детали; все шляпы, которые он помнил, она всегда носила именно так, они не меняли форму ее лица. Это воспоминание, словно глоток живительной влаги, прибавило Абелю смелости, и он несколько раз прильнул губами к ее плечу. Она улыбалась. Глаза Амелии тонули в тени шляпы, так что он видел только нос с чуть вздрагивающими ноздрями и манящие губы, которые давно хотелось поцеловать. Только он никак не мог на это решиться. Наконец, отважившись, Абель коснулся губами ее губ, улыбка Амелии угасла. Сердце Абеля сжалось от боли. Они шли по равнине, усеянной обломками кирпича и ржавым железом. Кое-где, словно новая разновидность кустарника, из земли торчали железные прутья.
Иногда трудно определить содержание разговора, он растекается во все стороны. Амелия снова рассказывала о гетто. Каждое ее слово было омыто страданием. Это придало Абелю смелости. Он стал рассказывать о лагере. Говорил и о себе, о своем чувстве.