Она и тогда ничего не сказала.
Бабушка Ивановна принесла отцу тазик запаять. Она в нем белье стирает. Отец тазик запаял, и тоже посмотрел в угол, и тоже, как всем, сказал Ивановне тихо:
– Два рубля.
И Михаська видел, как растерялась Ивановна, как оставила она тазик, пошла в коридор, а потом принесла два рубля. Михаська смотрел на маму – она бренчала кастрюлями совсем рядом и видела, видела же все. Но мама ничего не сказала.
– Это же Ивановна! – сказал Михаська отцу, глядя на него так, будто видел в первый раз. – Ивановна, понимаешь? Они плохо живут. У них мать задавили.
Отец удивленно посмотрел на Михаську и ответил:
– Ну и что?
Словно ничего не случилось. Не было. Не произошло. И мать громыхала кастрюлями.
Михаська смотрел на отца со страхом, с ужасом, с обидой, и в глазах у него стояли слезы. Отец снова взглянул на него и снова ничего не заметил.
Не захотел.
И тогда Михаська вспомнил инвалида.
12
Ох и хитрый человек эта мама!
Только потом понял Михаська, почему она тогда молчала. Почему не сказала ничего.
Просто она хоть и вздыхала и говорила иногда, скоро ли кончится эта мастерская, чтоб можно белую скатерть на стол постелить, а сама-то была рада-радешенька, что все так получается. Что наконец-то все дома: сын без слова уроки учит, даже троек почти нет, а муж не бегает по пивнушкам, как некоторые, сидит дома, говорит с сыном, паяет себе ведра.
Мама и сама бы, наверное, с удовольствием попаяла, постучала, поскоблила эти тазы и ведра, да ведь хозяйство: надо и накормить мужиков-то, и постирать.
Краем уха и она, конечно, слышала, как рассказывает отец ему, Михаське, про войну, про то, как дрался с фашистами врукопашную, и как за танками в атаку шел, и как в госпитале лежал… Ну и, конечно, про орден Красной Звезды. За что его получил.
Ходил он однажды в разведку и подорвал легковую машину с офицерами. Офицеров убило: только один, с портфелем, жив остался. Приволокли его в штаб как «языка» и оказалось, что гитлеровец очень важный, а еще важнее его портфель.
Михаська подумал, что вроде про это он даже в газете читал. Неужели про отца писали? В общем, все это мама слушала, и все это видела, и очень радовалась, глядя, как Михаська с отцом сидят разговаривают и даже ее не замечают.
Это уж Михаська потом понял.
Но после того случая мама пришла вдруг к Ивановне и принесла ей ведерко картошки. Еще прошлогодней. Остатки. А потом положила на стол два рубля и сказала:
– Ивановна, ты извини, тут Виктор ошибся.
Ивановна стала уговаривать маму, чтоб она взяла эти два рубля: все-таки, мол, отец работал, а за работу пока что надо платить, все правильно, не при коммунизме живем, – но мама наотрез отказалась, и Михаська видел, что маме неудобно за отца. Стыдно.
И тогда он понял, это не отец вернул. Это она сама. Значит, она не согласна с отцом, раз ей стыдно. И может быть, тогда, когда она промолчала, ей было в сто раз труднее, чем Михаське, и в тысячу раз обиднее, что отец так сделал.
А она промолчала. Не сказала ни слова.
«Почему?» – думал Михаська и не мог понять. И только потом понял, что мама промолчала, потому что любит и Михаську и отца, любит всю их семью и не хочет, чтоб хоть самая маленькая беда случилась в ней.
Она просто смолчала и исправила все за отца. А он так ничего и не узнал.
«Но почему он не сам, – думал Михаська, – почему не сам? Почему он так сделал, отец? Почему он такой?»
13
Однажды Михаська опоздал на первый урок. Ну, на какую-нибудь минутку. Хорошо, что математика была: Иван Алексеевич пустил. Русалка бы – ни за что!
Михаська сел на свое место, достал тетрадку. Смотрит – Сашка ему семафорит. Михаська не понял. Так Сашка до конца урока все ерзал и на него оглядывался. В переменку кивнул Михаське, подозвал к себе.
– Смотри, – сказал Сашка.
На дне его кирзовой сумки лежал настоящий кинжал. Со свастикой на ручке. Вдоль лезвия тянулись два едва заметных желобка.
– Это чтоб кровь стекала… – Сашка повел лопатками, выпиравшими из-под рубашки, будто холодно ему стало. – Я эту свастику – напильником.
Михаська представил себе фашиста, который таким кинжалом замахивается на партизана – связанного, избитого, – и мурашки пошли у него по спине. Таким огромным – почти в две ладони – и в человека…
Сашка рассказал, что вчера был на военной свалке. И если Михаська хочет, можно еще сегодня сходить, только тихо, без разговоров, а то мальчишки увяжутся, и тогда не проберешься – свалку охраняют.
Но охранял свалку один старик с берданкой и в военной фуражке. Наверное, так натянул, для форса. Или для страха – чтоб боялись его. С трех сторон свалку окружала колючая проволока, с четвертой было свободно. Но там, рядом с железнодорожным тупиком, стояла будка охранника.
Мальчишки лежали под кустом и ждали, когда деду в фуражке надоест ходить и он уйдет в сторожку, да дед оказался неутомимым – все топал и топал вокруг колючки, которой была загорожена свалка.
А за колючей проволокой чего только не было! Исковерканные танки с белыми крестами, пушки с расщепленными и загнутыми стволами, разбитые лафеты и даже хвост самолета. Горы железа, разломанного фрицевского оружия валялись тут – нестрашные, разбитые навсегда.
Наконец ребята дождались своего: ушел старик с берданкой в сторожку.
Они поползли к проволочному ограждению. Михаська сразу представил, что он разведчик и ему надо взорвать склад оружия. Извиваясь как змея, работая локтями и коленками, он пополз по траве, оставляя чуть приметный след. Вот и проволока. Натянута туго – не отогнешь.
В одном месте под проволокой была какая-то ложбинка. Михаська перевернулся на спину, прижался к земле и прополз под колючкой.
Лазать по железу приходилось осторожно: и не только потому, что можно было наступить на что-нибудь и загрохотать на всю свалку, но и потому, что железо во многих местах было рваное, безжалостно разодранное, видно, снарядами, с острыми зазубринами, и очень легко можно было порезаться.