– Уйди! – прошептал он.
– Брось ты, Сашка! – сказал Михаська. – Мне бы ни в жизнь… Вон он как ощерился!
– Уйди! – снова сказал Сашка, зло сжимая кулаки.
Он, наверное, решил, что Михаська просто смеется над ним, издевается, как тогда, в лагере, издевались над Сашкой почти все. Михаська вдруг подумал, что, пожалуй, Сашка и стал-то таким задиристым после лагеря, чтобы доказать всем, что не хуже других. И псов захотел погладить, чтоб доказать. И не кому-нибудь, а Михаське, своему лучшему другу.
– Брось ты, Сашка! – сказал он снова.
– Уйди! – закричал вдруг Сашка. – Уйди, говорю, спекулянт!
«Вот ведь как обиделся! – подумал Михаська. – Будто он, Михаська, лучший друг, мог о нем что-нибудь плохое подумать. А про лагерь он давным-давно забыл».
– Что ты, – засмеялся Михаська, – белены объелся?
Этого слова, «спекулянт», он даже не заметил.
– Уйди! – повторил Сашка. – Все вы такие. Спекулянтская морда!
«Что он, обалдел совсем? – подумал Михаська. – Я к нему как к человеку, а он…»
– Ну-ка повтори, – сказал Михаська.
– И повторю! – окрысился Сашка. – Спекулянтская морда! Твоя мать конфетами теперь на базаре торгует.
Михаська вложил всю силу в этот удар. Сашка упал в пожухлую траву, упал молча, как мешок, набитый чем-то тяжелым. И то, что он не заревел, ничего не сказал больше, острой болью резануло Михаську. Значит, он сказал правду?! «Тьфу, ерунда какая!» – подумал он тут же.
Но Сашкины слова уже не давали ему спокойно идти, спокойно дышать, о чем-то думать. Он пошел домой быстрее, потом побежал. Тут он вспомнил, что уже вечер и мама в магазине. Тогда он кинулся в магазин, но передумал.
Дома никого не было. Михаська включил свет и полез в буфет. Конфеты, которые они купили в коммерческом два дня назад, лежали на месте.
«Гад! – подумал он. – Какой гад этот Сашка!»
Для верности Михаська развернул бумажку и откусил полконфеты.
Однако спокойнее не стало. Михаська побежал в магазин. Вокруг него опять вилась очередь, еще длиннее, чем в тот раз. Мама говорила: теперь пропускали по полторы тысячи человек. Михаська обежал магазин и стал стучаться в какую-то дверь. Ему долго не открывали, потом выглянула милиционерша. Михаська сказал, что он пришел к матери – надо отдать ей ключ, и милиционерша впустила его. Старуха в мятом халате пошла заменять мать, и через минуту в коридор, где пахло пряниками и колбасой, выбежала бледная мама. Она кинулась к Михаське, обняла его.
– Что ты? – спросила она.
– Ничего, – ответил Михаська.
В коридоре никого не было. Только маленькая лампочка освещала большие ящики.
– Мам, – глядя ей в глаза, спросил Михаська, – ты продавала конфеты? На рынке!.. Да?
Мама вдруг переменилась, лицо ее посерело, она нахмурилась, но Михаська не спускал с нее глаз.
– Это правда? – повторил он.
Она посмотрела на Михаську такими тоскливыми глазами, что он чуть не заревел от собственной несправедливости.
– И ты поверил? – спросила она.
Михаська шагнул к ней и прижался головой. Мама гладила его по вихрам, тормошила, как маленького.
Будто камень свалился у Михаськи с сердца.
– Ну иди! – сказала мама.
Михаська пошел по коридору, дошел до конца и обернулся. Ему показалось, что мама оперлась о стенку. Он хотел подбежать к ней, но мама помахала ему рукой.
Лицо ее было совсем серое.
А может, это просто такая тусклая лампочка была в коридоре.
22
В десятых числах октября желтое, будто остывающее, солнце закрылось ватными облаками. Два дня моросил дождь, потом снова небо прояснилось, и те, кто еще не убрал картошку, заторопились на свои участки с лопатами на плечах, обмотанными, словно боевое оружие, холщовыми тряпицами. Погода предупредила: дальше ждать было нечего, того и гляди, пойдут обложные дожди, и тогда придется копать в мокрой земле, очищать картофель от грязи, таскать мешки, спотыкаясь о кочки, так что каждый пуд обойдется на вес золота.
Лесок возле их поля стал просто удивительным. «Осень, – думал Михаська, – пожалуй, лучше весны». Весной только зеленое и зеленое вокруг, а сейчас и красное, и желтое, и коричневое, будто лес нарядился куда.
Они работали споро, участок был все-таки не маленький. Отец сначала гнал несколько рядов, подкапывал кусты. Мама с Михаськой и Катькой, которая им помогала, за ним не успевали. Тогда отец отдавал лопату Михаське, а сам помогал выбирать из земли картошины. Михаська разгибал уставшую спину, поднимал глаза от земли, поплевывал на руки и начинал копать.
Иногда он втыкал лопату в землю и шел к ручью, который перебегал через белый камень. Вода приятно холодила горло, леденила зубы. Михаська ложился на траву у воды и пил прямо из ручья. На дне золотели песчинки, освещенные солнцем, вода переливалась, торопясь к речке или к большому ручью, омывая рассыпанные в песке разноцветные камушки. Михаська смотрел на эти камушки, ему не хотелось трогать их, брать со дна, мутить воду. Среди серых обыкновенных камушков, простой гальки, поблескивая в воде, лежали прозрачные и чистые. «Может, это хрусталь?» – думал Михаська. На географии им говорили, что в ручьях попадаются кусочки горного хрусталя, чистого, прозрачного как вода.
Михаська вспомнил, как они приходили сюда с отцом и мамой вскоре после того, как приехал отец, и Михаська вытаскивал со дна эти прозрачные камушки, и смотрел сквозь них на поле, на небо, на солнце, и не знал еще тогда, что это хрусталики. Они пели пионерскую песню отца и мамы, песню про картошку, и все было хорошо и ясно тогда.
Михаська снова подумал про Сашку Свирида, про неожиданную и какую-то нелепую эту драку. Он никак не мог понять, с чего бы вдруг Сашка, лучший его школьный товарищ, сказал такое. Ведь ничего между ними не было плохого.