Иногда он думал, что надо просто ждать, просто жить, просто зарабатывать на хлеб. Но ведь просто жить и просто зарабатывать – так ведь и Зальцер поступает, и его мать с отцом, и бабушка Ивановна, когда посылает Катьку квас продавать.
Так как же? Все о себе думают, о том, как прожить. А как правильно?
Зальцер, это ясно, подлец: пианино туфлями набито. А тут вон Лизка вся насквозь просвечивает. А бабушке Ивановне без этого никуда не деться. Или квас продавать из корок, или булочки, или ложись и помирай.
Одно неясно – мать с отцом… Отец на заводе, мать в госпитале была; на еду хватало. Жили бы обыкновенно, как все люди.
Нет, как все, оказывается, это плохо. Надо лучше, чем все. Надо дом. Но дом – это же хорошо. Кто бы отказался, если бы ему дали дом? Бабушка Ивановна бы не отказалась. Про Зальцера и говорить нечего. Но кто даст? Никто на тарелочке не поднесет, не скажет: «Возьмите, пожалуйста, живите на здоровьице, рассказывайте на теплой печке друг другу сказки». Значит, надо взять. Построить. Сделать.
А чтоб построить – уйти из госпиталя в магазин. Про завод говорить: «Только оторвали…» Тазы паять. Инвалида бояться.
Если все так жить станут – только для себя, для себя, – когда же будет как до войны? Или никогда? Война, как шрам, зарастает, но навсегда остается!
Михаська вспомнил, как помогал Кате нести корзину с квасом на рынок. Только подходят, а с базара вдруг как побегут люди! Катька кричит: «Облава!» – и юрк в подворотню, вся просто дрожит, а мимо подворотни бегут кто с чем. Тетка пробежала с красными сладкими петушками. Какой-то дядька с двумя буханками хлеба под мышкой. Другая тетка без ничего, только карманы оттопыриваются.
И вдруг на улице появились грузовики. На них – какие-то веселые люди. Песни поют. А на бортах – красная материя, и по ней написано: «Восстановим Сталинград!», «Восстановим Сталинград!»
– Эх, – сказала Катька, – поехать бы с ними!..
Михаська и сам поехал бы.
Они смотрели вслед машинам, а мимо все еще бежали люди с рынка.
25
Пронеслась метелями зима, повьюжила, понасыпала сугробы, потрещала бревнами в деревянных избах, и снова запели ручьи, загорланили нетерпеливые грачи; земля, подставляя себя солнцу, скинула белые одеяла.
А с Сашкой Свиридом так ничего и не выходило у Михаськи.
Михаська ругал себя за ту драку. Не надо было заводить Сашку, говорить, что предел храбрости – погладить этих овчарок. Можно же было сказать что-нибудь совсем невероятное – например, прыгнуть с парашютом. В их городе с парашютом никто не прыгает, хотя самолеты есть, летают иногда «кукурузники», и все, спор бы кончился. Попробуй докажи Сашка свою храбрость, если с парашютом никак не прыгнешь. А то – псы… Псы, конечно, вон они, каждый день по улице ходят. С работы и на работу. Овчарки рядом, храбрость можно и проверить.
Допроверялись…
Юлия Николаевна еще в четвертом классе говорила – нет на свете ничего неожиданного. Все можно предусмотреть и предсказать. Это она о науке тогда говорила. Дескать, землетрясения, наводнения, ливни и снегопады – все наука может заранее предсказать.
Это она к тому говорила, что бога нет.
Бога-то, может, и нет, а вот предсказать все нельзя.
Разве мог знать Михаська, что с Сашкой Свиридом все так получится?
Это было на уроке физкультуры. До пятого класса никакой физкультуры не было, а теперь вот стала. Раз в неделю, в пятницу, два часа подряд они делали во дворе всякие упражнения, бегали, прыгали, играли в футбол, и всем было очень весело.
В ту пятницу они бегали и прыгали, как всегда, а потом Иван Алексеевич сказал, что пойдет за мячом, чтобы они поиграли напоследок в футбол. Он ушел. А ребята загалдели, начали гоняться в «пятнашки», кувыркаться на траве и делать стойки на руках.
Только Сашка с Михаськой сидели на пригорке. Сашка грелся на солнышке, а Михаська глядел на него и думал, как бы ему снова заговорить с Сашкой и положить всей этой дурацкой ссоре конец. Одной ногой он упирался в булыжник. Камень поблескивал на солнце слюдяными блестками. «Значит, гранит», – подумал Михаська.
Вдруг ребята, которые кувыркались, все враз остановились и притихли. Так даже не притихали, когда директор входил, а уж про Ивана Алексеевича и говорить нечего.
Михаська обернулся и вздрогнул. По площадке шел Савватей с компанией своих дружков. Они шагали медленно, будто нехотя, на каждом были кепочки – маленькие, с малюсенькими козырьками и малюсенькими пуговками на макушке. Кепочки висели у них на самом лбу. Впереди, конечно, шел Савватей, небрежно перекидывая из одного уголка рта в другой папироску.
Когда-то Юлия Николаевна рассказывала им про удавов. Удавы прячутся в лианах, а когда хотят есть, выползают на тропинку. Бежит какой-нибудь кролик, удав поднимет голову и уставится на него. Тот так и присядет со страху. А удав смотрит, смотрит на него, и кролик не может никуда убежать. Тут удав его глотает целиком, даже не жует.
Вот и Савватей как удав. Идет, смотрит на всех, и все затихли, глядят ему в рот. Никто не шелохнется. Каждый ждет, что сейчас Савватей его выберет, хотя если бы все вместе навалились, туго ему пришлось бы.
Но Николай Третий идет спокойно, уверенно, подолгу смотрит в глаза мальчишкам и девчонкам, и они не смеют уйти или даже отвернуться.
Савватей оглядел всех, никто ему не понравился, посмотрел на Сашку. Сашка под его взглядом встал, но Савватей не задержался на нем долго, только подмигнул, будто старому знакомому, и взглянул на Михаську. Михаська вспомнил, что Сашка ведь был у Савватея «на работе» – как говорил Свирид, «шестерил» ему. Ходил, значит, все время рядом, как адъютант, подносил, что Савватей прикажет. Но потом мать Сашкина отбила его у Савватея.
А тут он подмигнул Сашке и направился к Михаське.
Михаська видел, как медленно идет Савватей, и сердце у него в груди стучало тоже медленно, в такт его шагам, но громче и гульче. Какая-то волна захлестывала Михаську, подкатывала к горлу, как тогда, зимой, в ту памятную встречу с Шакалом, и мурашки ползли по спине откуда-то из-за пояса прямо к шее.