Выбрать главу

Тут было очень кстати это: я сам, они сами…

Уроки, как и вчера, совсем не учились, не хотелось ни о чем думать.

Даже читать было лень.

Михаська вышел на улицу, залез на крышу и лег в своем укромном уголке на теплую кровлю.

Он поднял глаза к небу. По синему морю плыли корабли. Громыхали якорные цепи, на носу флагмана стоял адмирал. Нос у адмирала был шишкой – значит, он добряк, этот носатый капитан.

Михаська посмотрел вниз. Немцы за колючей проволокой уже достраивали дом. Это был первый новый дом после войны. На вышках по углам забора стояли охранники. «Интересно, – подумал Михаська, – будут они стрелять, если какой-нибудь немец побежит? Только куда он убежит? Ведь все сразу узнают, что это немец…»

А корабли плыли по синему морю, плыли себе и плыли… Внизу немцы строили дом; Михаська получил две двойки, стер их, а теперь лежит на крыше. Где-то мать торгует конфетами, отец ходит по цеху. Наверное, Савватей лезет к кому-то в карман, а инвалид без ног просит подаяние. А облака плывут. Плывут, и нет им дела ни до немцев, ни до Михаськи с его двойками, ни до отца с матерью, ни до Савватея и инвалида.

Плывут, кружат над землей плавные, белые, беззвучные, спокойные. Смотрят на землю и ничему не удивляются. Им-то не все равно? Они сами по себе…

Михаська слышит снизу чей-то звонкий голос. Он вскакивает и идет к краю крыши. Внизу, под лестницей, стоит мать.

– Слезай сейчас же! – кричит она.

И Михаська понимает: опять что-то неладное.

– Негодяй! – говорит мать.

И Михаська видит в ее руке дневник.

– Пойдем! – приказывает она и с силой тащит Михаську за рукав.

– Я сам пойду. Ты что – милиция? – спрашивает он и вырывает руку.

– Я покажу тебе милицию! – шепчет мать.

Михаська не узнает ее. Голос у нее скрипучий, и помада размазалась на губах. Ему противно, что его тащат за рукав, будто он вор.

– Лгун! – кричит мать дома и наотмашь бьет Михаську по щеке. – Я встретила Юлию Николаевну.

Михаська трогает щеку. Она будто курточка с начесом тогда, горит-горит, ее обдает жарким пламенем. Зато другая щека – ледышка. А рука – сосулька. А сам – будто фролихинская бочка со льдом.

Михаська трогает руку, и ему снова смешно. «Чего ей надо? – думает он о матери и чувствует, что думает так, будто она совсем чужая. – Чего им надо от меня? Я же сам по себе, они сами по себе».

Щека пылает, и Михаська думает, что его ударили второй раз, всего второй раз. Первый раз – Савватей, когда отбирал марки. Второй раз – мать. «Смешно, – подумал он, – в войну не била, а после войны…»

– Еще смеешься! – кричит мать и бьет Михаську по второй щеке.

Он даже не моргает. Он смотрит на мать пристально, будто видит первый раз. Он смотрит на нее и не узнает.

Вдруг за матерью он видит лицо Ивановны. Ивановна протягивает матери кружку с водой, и Михаська слышит, как мать глотает воду большими глотками и лязгает зубами о кружку.

– Отца-мать обмануть вздумал, – говорит мать, успокаиваясь. – Обмануть… Честным быть надо, честным! – говорит мать. – Чему я тебя всю войну учила? Честности! Честно надо жить!

Она плачет.

– Честно? – переспрашивает удивленно Михаська, будто не расслышал. – Значит, честно?

Фильм крутится в его голове. Плохой фильм. Там не Чапаев с пулеметом. Там отец с картошкой. Мать с конфетами. Там гора денег из-за ремня со звездочкой на пряжке. Там туфли обувщика Зальцера.

«Опять врет! – думает он о матери. – В глаза смотрит и врет!»

– А вы – честно? – кричит он. – А ты – честно?

Он думает про стертые двойки. Двойки… Какие-то две двойки. И гора денег.

Он видит на этажерке серую гипсовую кошку – подарок отца. Там деньги. Отец смеялся: «Уже на бочку». На бочку не на бочку, а мороженых на десять есть. Он подбегает к этажерке, хватает кошку и трахает ее изо всей силы об пол. Кошка рассыпается вдребезги. Она полна бумажек. Михаська дрожащими руками подбирает бумажки и сует их в карман.

На пороге он оборачивается и снова смотрит на мать. Она глядит на него какими-то больными, пришибленными глазами, совсем не похожими на те, что были пять минут назад.

Михаське хочется крикнуть ей что-нибудь злое за эти пощечины, за этот крик, за то, что она тащила его, как милиционерша. Ему хочется крикнуть ей, но в горле что-то першит, и он говорит ей шепотом:

– А ты – честно?..

Часть третья

Ветер над синими крышами

1

Ноги несли его сами собой. Михаське казалось, что он раздвоился. Голова совсем не управляла ногами. А ноги шли, шли, будто чужие, будто ими шевелит совсем другой кто-то. Рук, живота, спины, сердца Михаська не ощущал вовсе. Будто их не было. Будто исчезли. Только голова и чьи-то чужие ноги.

Он не знал, куда несли его ноги. Он думал о какой-то ерунде, и все нелепые и странные мысли крутились, будто стеклышки в калейдоскопе, переворачиваясь с боку на бок.

Он вспомнил неизвестно почему Ивана Алексеевича с его черным портфелем, с треугольником, испачканным мелом, забавного человека с круглой большой головой и то, как он сказал однажды: «Пусть гложет вас червь сомнения». Михаська тогда хихикнул даже, а про себя удивился: «Какой такой еще червь должен нас грызть, за что?»

Потом он почему-то вспомнил картофельный участок, песню, которую они пели там:

Здравствуй, милая картошка-тошка-тошка-тошка,Низко бьем тебе челом-лом-лом,Даже дальняя дорожка-рожка-рожкаНам с тобою нипочем-чем-чем…

Михаська выкопал тогда картошку – огромную, с большое блюдо. Картошина была желтая и походила на сжатый кулак. Даже побелевшие пальцы было видно. Михаська думал тогда: «Что в этом кулаке, интересно!» Но так и не придумал.

Сейчас кулак выплыл откуда-то из задворков памяти и встал перед глазами. «Наверное, у циклопов такие кулачищи были», – подумал Михаська. Про циклопов им говорили на истории. Одноглазые такие чудовища. Не то человек, не то зверь. Раньше люди в них верили. Но это сказки. Никаких циклопов не было и нет.