– Да, – сказала мама, когда Михаська умолк. – Картошка – она наша спасительница, милая. Всю войну на ней; и вот Михасика вытянула – не дистрофик, не больной. Была бы верующая, свечку в церкви ей поставила, картошке нашей!
Отец затянулся самосадом, хмуря лоб.
Они помолчали, думая каждый об одном – о войне, и каждый по-своему. Михаська почему-то снова вспомнил маленькую Лизу, которая еще в прошлом году только пошла в школу, а всю войну ходила по двору тихой тенью, и о бабушке Ивановне. О том, как стала трястись голова у Ивановны, когда умерла мама Лизы и Катьки.
– На днях сходим, – помолчав, сказал отец, – к вашей кормилице.
– К нашей кормилице. Теперь – к нашей…
Потом они перебрались на сундук все втроем и долго сидели обнявшись; и отец рассказывал, как его ранило осколком, и ведь это здорово, что прошел всю войну, а ранило хоть тяжело, но один раз – не всем так везет. Мама потребовала, чтобы он снял майку, и отец послушно ее снял. Михаська увидел сине-фиолетовый рубец на отцовской спине и потрогал его пальцем. Кожа была там гладкой и блестела.
Мама чуть-чуть дотронулась до рубца и вдруг, всхлипнув, заплакала. Отец ничего ей не сказал, только опять обнял и снова погладил по голове. Мама успокоилась и стала говорить, каких раненых видела за войну в своем госпитале, как умирали люди; и наверное, им было страшнее умирать здесь, за столько километров от фронта, потому что они почти все умирали тяжело… Но она принимала все это как необходимое – война ведь, а сейчас вдруг, когда отец показал свою рану, испугалась, что его могли убить, пройди осколок чуть дальше, и отца бы теперь не было…
– Смерть будто холодом дохнула, – сказала она. – Вот, говорят, судьба – не судьба. А кому судьба умирать? Нет такой судьбы, всем судьба жить, а вот умирают. Бабы толкуют: а как же, мол, кто-то должен погибнуть… И как тут быть – кто должен, кто не должен…
Уже смеркалось, и мама вдруг спохватилась, стала искать авоську и складывать белье.
– Мужики, в баню! В баню, мужики! – кричала она. И почему-то было ей приятно повторять это слово – «мужики».
Отец хотел было идти в простой рубашке, но Михаська заставил его надеть гимнастерку с двумя медалями «За отвагу», и с орденом Красной Звезды, и с другими медалями – за освобождение разных городов.
Эх, как жалел Михаська, что в сумерках плохо видны отцовские награды! Да еще, как назло, никто не попадается из знакомых ребят.
В бане было полно народу, очередь в мужскую мойку извивалась как змея. Они пристроились в хвосте, за каким-то стариком.
Михаська вспомнил, как он первый раз пришел сюда, в мужскую баню. Совсем один. Это было в первом классе.
Вначале он, конечно, ходил с мамой, как все маленькие мальчишки. Но однажды они пришли мыться, и в бане Михаська увидел Юлию Николаевну.
Мама еле уговорила Михаську раздеться и вымыться. Он согласился, если только их не увидит Юлия Николаевна. В мойке стоял пар, но она их все-таки заметила. Михаська прямо сгорал от стыда из-за того, что учительница увидела его в таком виде и он ее тоже. Хорошо, что Юлия Николаевна не подошла тогда к ним. А то что бы он стал делать? Наверное, убежал бы из бани.
Но Юлия Николаевна не подошла, кивнула им с мамой издалека и очень быстро ушла. Михаське показалось, что она даже не домылась.
После этого случая Михаська в женскую баню ходить наотрез отказался. Мама спорить не стала, поняла и мыла теперь его дома, в той самой ванночке, где Михаську купали, когда он был еще грудным.
В ванночке он не помещался, приходилось мыться стоя, вода текла ручьями по комнате, и мама ругалась. Однажды зимой стало туго с дровами, мама никак не могла получить машину дров, хотя ордер на них был, и Михаське пришлось одному идти в баню.
Мама долго учила его, как надо мыться, как вытираться, как следить, чтобы не украли белье, а то он останется голый.
Это-то было уж ни к чему. Михаська и сам слышал, как у одного дядьки в бане унесли белье и он остался совсем голый, пока кто-то не сходил к нему домой и не сказал, чтоб ему принесли во что одеться.
Для дядьки сходили – ясное дело, а вот кто пойдет, если утащат белье у мальчишки?
И Михаська пошел в баню, боясь, что с ним обязательно что-то случится.
Он припомнил, как еле открыл тогда тяжелую, разбухшую от воды и пара деревянную дверь в мойку, как налил в шайку кипятку и тихонько окатил край каменной скамьи. Потом он долго плескался в своей шайке, тер с мылом руки, вымыл и грудь, и ноги, и голову, попробовал дотянуться мочалкой до спины, но не дотянулся. Мама говорила ему, собирая в авоську белье: «А спину попроси потереть какого-нибудь дядю».
Михаська оглянулся, выбрал парня, который сидел к нему спиной на соседней скамейке и усердно тер свою шею.
– Ну держись… – сказал ему парень и начал драить Михаськину спину так, будто хотел снять с него кожу.
У Михаськи навернулись слезы.
Парень оказался веселым, все спрашивал, на каком фронте у Михаськи отец, и Михаська не знал, что ответить. Один же фронт – там, где сражаются. Михаське парень понравился; он все думал, что бы такое сделать для него, наконец сообразил предложить теперь ему потереть спину. Но парень улыбнулся, показав зубы, ответил, что уже натерся, спасибо, и дальше они словно познакомились. Парень нет-нет да и поглядывал на Михаську, подмигивал ему, и, когда пошел одеваться, Михаська увязался за ним, наскоро окатившись.
Парень оделся быстро. Михаська едва успевал за ним. Выходя, парень сказал пожилому банщику:
– Спасибо за баньку, папаша!
И Михаська тоже повторил за ним:
– Спасибо за баньку, папаша!
Банщик засмеялся и шлепнул его легонько сухим березовым веником.
За воротами их с парнем дороги расходились, они приветливо подмигнули друг другу на прощание, и Михаська подумал: как здорово, если бы все люди были такие.
С тех пор Михаська стал своим человеком в этих длинных банных очередях. Он всегда брал с собой географию или еще какой-нибудь учебник и, пока стоял в очереди, выучивал урок назубок. После бани он получал пятерки, и поэтому ходить туда Михаське нравилось.