Ох, как мы летели! Все давно отстали, а мы с Мартыном во всем белом свете летим вдвоем. Кони ровно земли не касаются, но вот мой Огонек его Гнедка на четыре корпуса обошел. Лечу, да все оглядываюсь. Красавец, как сейчас вижу: кудри черные, рубаха красная, а глазищи, как сливы огромные, и не поймешь, то ли синие, то ли черные. Вот уж и дуб близко, оглянулась, а у него зубы оскалены, и ненависть во взгляде, ровно я не девка, а враг его смертный.
Все парни поотстали, остановились, вернулись. Слышу, он хрипло так кричит: «Стой, Маруська, чего хочешь проси, не позорь перед хлопцами». Глянула назад… Ох, проклятый, ох, любимый, до чего же хорош, боль моя глазастая.
А место открытое, ровное, девки смеются, хлопцы свищут, а он меня догнать никак не может.
Тут меня бес-то в ребро и шпиганул: «Хорошо, уступлю, только ты меня поцелуешь, когда вернемся, при Ксюшке».
— Черт с тобой! — полыхнул он глазищами.
Огонек разгорячился, пуще моего первенства не хочет уступать, но я его придержала. На последних метрах обошел меня Мартын, сорвал ленту и промчался мимо, в глаза мне не посмел глянуть. Я было спрыгнула с Огонька, но захотелось мне посмотреть, как он будет перед Ксюшкой моим снисхождением похваляться. Быстрее птицы прилетела ему вослед.
Он-то, черт глазастый, ленту в костер бросил, не отдал Ксютке. Ко мне повернулся и говорит, глядя прямо в глаза: «Ну, зелье, тебя сейчас целовать или до вечера оставить?»
А уж что было у меня, то было: лицом была разгарчива, волосы золотой ржи, коса до пят, иной раз голова болела от тяжести. Соскочила я с Огонька, косынку сняла, чтобы косу собрать, а волосы возьми да и рассыпься.
Я их, Танюша, ромашкой ополаскивала. Знала, чертова девка, что они от этого еще больше золотыми кажутся.
Чувствую, что глазам слез не удержать, а характер, как батя говорил, на огне замешан: «Давай, — говорю, — целуй». Он-то думал меня в отместку смутить, а я своим единственным богатством тряхнула, губу закусила, слезы в себя впила… Земля дрогнула, и полетела я, как на каруселях. Помню только, что руки протянула и положила ему на грудь, а он, нечистая сила, и берет меня за плечи…
Очнулась я у пруда, на голове косынка мокрая, надо мной заноза моя сердечная. Смотрит, вроде даже, с испугом и лаской. А я как вспомнила свой позор, вскочила да бежать. А он: «Стой, Мартын долгов никогда не имел».
Схватил меня за руку… Знаешь, вот, ей-богу, мы с ним, наверное, часа два целовались.
«Откуда ты такая золотая взялась?» — все гладит он мои волосы. А я ровно опьянела. Вся в его власти была, но не обидел он меня… А через месяц, как раз дело к осени, и сватов прислал.
По теперешним временам у меня много детей, а не война, я бы ему каждый год рожала. Колхоз бы нарожала, а ты говоришь: несчастливая. Помню, перед сном кого молила, не знаю: Бога ли, случай ли, судьбу или саму войну: «Не убей, не убей, руки возьми, ноги, хоть без глаз, но верни мне его…» И ведь повезло же. Всем похоронки, а мне извещение, что пропал без вести. Значит, есть надежда, что живой.
— Теть Марусь, почему он опять уехал? Тогда, когда его Иван нашел. Ты так никому ничего и не сказала, а бабы не смели тебя спросить.
— Да, девонька… Я чуть с ума не спрыгнула, как пришел Иван и говорит: «Садись, мать, мне тебе надо сказать что-то…»
— Что с ним? Где он? Без ног? Слепой?
Удивился Ванюшка, как это я догадалась, что речь идет об отце. А чего уж удивляться… Сколько вон лет после войны прошло, у меня трижды на дню, как Татьянка-письмоноска шла, так сердце и захолонет.
Ой, бабоньки, ой, голубоньки, и министр бы так не принял гостя: все из заветных уголков подоставали.
Как на рождество приготовилась я. Подошла к зеркалу, да так и вскрикнула: ведь, как запело во мне «живой, живой», я про годы забыла. Даже в зеркале, мне казалось, должна была отразиться та молодуха, что его на войну провожала.
Смотрю я, значит, в зеркало, а чудо-то и не произошло: усталое, испитое лицо, все в морщинках. Да и косищи-то той уже давно нет. Как Иван пошел в ФЗУ учиться, так я ему на мое «золото» ботинки справила.
Вот, думаю, девонька, мудро это придумано, чтобы и в радость, и в беду принародно. Не будь тогда людей со мной, не вынести бы сердцу моему радости.
Мы ждали к вечеру, а они в обед тут как тут. Не тронуло его время, такой же, только виски седые. Как ровесники с Иваном. Даже еще краше стал, и такая боль, такая мука в глазах. Стоим, смотрим друг на друга, плачем. А тут уж кто-то и людей оповестил, стали гости собираться. Я засуетилась, посадила его в красный угол. Иной раз думаю, мне больше ничего и не надо, вот так бы и сидел, а я бы его холила, как дитя малое, да лелеяла, соколика. Это я своего запала материнского, видать, не израсходовала.