Выбрать главу

— Пойдем, Митяй, ко мне, мне тут без воды томно, — сказала она ему и протянула белые-белые руки. Тут дверь словно сквозняком распахнуло и ее голубым облаком вывеяло из избушки.

— Баба Аксинья, а откуда ты знаешь, как все было, ведь Митяй утонул, — задыхаясь от сладкого ужаса, перебил я бабку.

— А ты не встревай, — выронила бабушка пузатое веретено с овечьей шерстью, поправила фитиль в керосиновой лампе. Женщины вскладчину заполняли ее. Почти все вечера они собирались у нас: несли с собой ягоды, грибы. И все потому, что бабушка моя была сказительница, каких поискать… Мы, дети, лежали на печи, свесив головы, и слушали ее сказки, да пугалки.

— Бабань, а дальше-то чего, — жалел я уже о своей невыдержанности.

— Дальше… а про Митяя-то? Брату он все рассказал, который вслед приехал. Ну, улеглись они спать, а к полуночи дверь опять — скрип…

За день-то уходились, вот брательник и думает, что Митяй по нужде, но потом как-то ему не по себе, он — во двор, а там сумеречно, но так неподалеку впереди вроде братняя фигура… И к речке. Он вслед, но пока добежал, а из речки только пузыри. Покричал, пометался, а плавать не умеет…

Я слушаю бабку и у меня от страха наворачиваются слезы. Я прижимаюсь к доброму, теплому, живому боку печи. Жужжат веретена, женские руки делают свое привычное дело, и только Зина-капуста приходит и сидит, слушает, перебирая быстрыми-быстрыми пальцами свое невероятное одеяние — бесцветное, бесформенное тряпье. Она никогда не выбрасывает уже сношенной одежды, а надевает вновь подаренную на старую. Наверное, за это ее и прозвали Зиной-капустой.

Она добрая, я знаю, что она добрая, да и все это знают. Но все равно, когда она идет по улице, за ней почти всегда бежит стайка ребятишек, самые отчаянные догоняют ее и норовят оторвать кусок «капусты» и кричат на тысячи козлиных голосов:

— Зина-капуста, чтоб тебе было пусто.

А она поворачивается к нам своим неловким телом, ее беззубый рот расплывается в улыбке, и она пытается погладить по голове «злодеев». Раз в месяц она в сельпо покупала огромный пакет с леденцами и раздавала нам, приговаривая: «Чевой-то ты у меня такой худенький, Васятка, а ты Нюрочка, чего не берешь, ешь, ешь, кровиночка…»

Может, поэтому и вспоминается мне мое черно-белое детство — яркими яркими днями, днями, в которые чья-то доброта или щедрость освещала в тысячи свечей все краски мира.

С тех пор я никогда не видел таких ярких леденцов и таких вкусных мне больше не встречалось. В эти дни мы Зину не дразнили, и не потому, что продавались за леденцы. Трудно объяснить почему, но мы не могли ее обижать в этот день.

Женщины все ее жалели, каждая старалась при нашей не больно-то сытой жизни выделить кусок: «На, снеси Зине…» Вот и у нас бабушка ей первой наливала в алюминиевую кружку горячего чая из фруктовых брикетов.

Набегавшись за день, я ждал вечера, только боялся, чтобы отец не явился рано, не испортил сказки. И не только я, все бабы сникали, как в сенях слышался неровный стук липовой палки, которая заменяла отцу ногу.

— Че, скурынились, товарищи бабы? — распахивал отец дверь, и клубы холодного воздуха обволакивали его худенькую фигурку.

— Вам меня неча бояться. Да, я пью. Инвалид… имею право… — покачивался он, как испорченный маятник. — Я как выпью, эту лярву, майора нашего лысого забуду, от сердца отлегнет. Он, сука, сейчас орденами зенки свои бесстыжие прикрыл.

— Пока был жив батя — ротный наш — хохол, мы еще мало горя знали, не больше, чем другие. — В отце закипала ненависть, которая вызывала во мне ужас.

Бабы тоже цепенели, глядя на бледное лицо инвалида.

— Почекайте, сынки, — скажет бывало, — не лезьте черту у зубы, война, она дурные головы в первую очередь стрижет…

Отец держался за притолоку, но постепенно сползал на пол.

— Да убило нашего батю… Вот эта фига лысая на нашей молодой глупости как черт на балалайке стал играть. Отдал как-то приказ высоту взять, а в нее немец зубами вгрызся, а он вопит:

— Вы что, бабы — зады в окопах прятать? Чтобы к часу высота была наша… а не то…

— Высоту не взяли… осталось от наших братишек хрен да маненько: я да еще четыре обрубка… А он, курва, знал, что через час будет артобстрел, но очень ему хотелось первому до-ло-жить-ся.