А как же иначе? Нам не суждено было стать счастливыми. Нам не дано было заполучить той любви, которую мы рисовали в своих мечтах. Работа, которая бы заняла сердце и разум навсегда, тоже была не для нас. Мы бы никогда не заработали тех денег, которые надеялись заработать. Ничто не могло сложиться так, как нам того хотелось, здесь, в самом первом черновом наброске жизни. Люди, наконец, начали понимать. Наша ярость была совершенно закономерна.
По крайней мере, Бог даровал восход солнца – тем из нас, кто жил на скале. По крайней мере, он дал нам немножко любви, пусть ее и не хватает на всю жизнь. В этом первом черновике мира мы работали над собственными вторыми редакциями: рассказами, книгами, фильмами и пьесами, – шлифовали свои камешки, чтобы показать Богу и друг другу, какой хотим видеть следующую версию мира, утешаясь своими прожектами. В хорошие дни мы признавали, что Бог справился весьма неплохо: он даровал нам жизнь и заполнил почти все пустоты бытия, за исключением пустоты в сердце.
Правда, мир не справлялся с одной своей задачей – оставаться миром. От него отламывались куски. Сезоны стали постмодернистскими. Мы больше не могли определить время года по погоде за окном. Когда-то мы считали, что две тысячи лет назад – это очень далекое прошлое, но потом осознали, что на самом деле это было совсем недавно, всего за тридцать поколений до нас. Мы по-прежнему находились на этапе совершенствования орудий труда: бронзовый век, железный век, индустриальная эпоха, век компьютеров. Но в духовном плане это была одна и та же эпоха. Разбитое сердце не стало причинять меньше боли. Вожделение не стало менее страстным. Мы остались такими же гордецами, завистниками и трусами, какими были всегда. Мы теперь могли ненадолго залечивать чувства, и психотерапия научила нас притворяться, что мы лучше, чем есть на самом деле. Притворяясь, можно куда-то продвинуться, но далеко на притворстве не уедешь.
Льды таяли. Виды вымирали. Дожигались последние запасы ископаемого топлива. Человек на улице мог внезапно упасть и умереть по дюжине разных причин. Каждый день появлялись новые.
Мы всё время злились. Мы всё время завидовали. Мы радовались, что за нами наблюдают такие же злые и завистливые люди, как мы. Некоторые боялись, что они отстанут от времени. Они отвернулись от культуры и наслаждались жизнью, проводя свои дни так, как делали это испокон веков: от восхода солнца утром и до заката вечером. Нам было любопытно, каким будет новый мир, но мы испытывали облегчение оттого, что его проблемы нас не коснутся. Некоторые испытывали своего рода блаженный покой, став очень маленькими, очень ничтожными и незначительными перед лицом хаоса и перемен. И всё же посреди всего этого по-прежнему можно было обнаружить книги на полках: книги, которым сотни – или тысячи! – лет, и они до сих пор не утратили актуальность. Но ни одна из книг, написанных двадцать лет назад, больше не имела ни малейшего отношения к действительности.
Как же книгам удается пережить эту неловкую стадию: через двадцать лет она уже устарела, но всё равно еще недостаточно стара, чтобы стать чем-то естественным, частью человеческой цивилизации, такой же прочной и неизменной, как дерево. Стать деревом – в случае книги – главное ее чаяние. Но как это происходит? И почему это происходит с одними книгами, а с другими нет? Кто отвечает за то, чтобы проводить книги по этому пути, а кто просто переоделся проводником? Кто же на самом деле проводит книгу через эти неловкие, неважные годы, сквозь цивилизации?
Для того чтобы дать искусству восторжествовать, необходимо хладнокровие и трезвый ум. У истинного проводника книг самая трезвая голова и самое холодное сердце, которое согреют только книги и слова. Тех, кто лишь переодет проводником, можно вычислить по их горячности. Они ждут, что искусство их согреет, и с досадой отпрыгивают, обжегшись. Но искусство хранится в сердцах изо льда. Только людям с ледяным сердцем и ледяными руками хватит хладнокровия, чтобы справиться с задачей поддержания искусства свежим на века, сохранив его в морозильных камерах своих умов и сердец. Ведь искусство творится не для живого тела, а для холодной, вечной души.