Ты еще ничего не знаешь, дорогая, но потерпи, отзвенят несколько часов — и путы лопнут, и стеклянный шар уныния разлетится вдребезги, в мелкие, брызнувшие дребезги, и новый, сияющий, блистательный, звенящий как струна Игнатьев под бум и трам барабанов и пронзительные вскрики фригийских дудок — мудрый, цельный, совершенный — въедет на белом парадном слоне, в ковровой беседке под цветочными опахалами. И ты встанешь по правую руку, а по левую — ближе к сердцу — Анастасия, и беленький Валерик улыбнется и протянет ручки, а могучий слон преклонит колена, и мягко покачает его добрым разрисованным хоботом, и передаст Игнатьеву в сильные руки, и Игнатьев вознесет его над миром — маленького властелина, упоенного высотой, — и завопят восхищенные народы: се — человек! Се — Властелин, от моря и до моря, от края и до края, до сияющего купола, до голубого, загнутого ободка золотой, зеленой чаши земной!
Игнатьев пришел загодя, в коридоре перед кабинетом было пустынно, лишь маялся нервный блондин — тот, что пойдет перед Игнатьевым, в десять. Жалкий, с бегающим взглядом блондин, грызущий ногти, откусывающий заусенцы, сутулящийся, то присаживающийся, то вскакивающий, то внимательно изучающий светящиеся четырехгранные разноцветные фонари с поучительными медицинскими историями: «Немытые овощи опасны». «У Глеба болел зуб». «И глаз пришлось удалить». (Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его.) «Больному дизентерией обеспечьте отдельную посуду». «Чаще проветривайте помещение». Над дверью загорелась приглашающая надпись, блондин тихо завыл, ощупал карманы, шагнул за порог. Жалкий, жалкий, ничтожный! Я точно такой же. Время побежало. Игнатьев ерзал, нюхал лекарственный воздух, пошел смотреть педагогические фонари; история Глеба его заинтересовала. Больной зуб мучил Глеба, но потом как-то отпустил, и Глеб, повеселев, в лыжном костюме играл в шахматы со школьным товарищем. Но от судьбы не уйдешь. И Глеб познал горшие муки, и обвязал лицо свое, и день его обратился в ночь, и он пошел к мудрому, строгому врачу, и тот облегчил его страдания — вырвал больной зуб и бросил его, и Глеб, преображенный, счастливо улыбался в последнем, нижнем светящемся окошечке, а врач наставительно поднимал палец и завещал древнюю мудрость грядущим поколениям.
Сзади послышался перестук каталки, глухие стоны — и две пожилые женщины в белых халатах провезли корчащееся, безымянное тело, все в присохших кровавых бинтах — и лицо, и грудь, — только рот черным мычащим провалом — блондин?.. Не может быть... Позади шла медсестра с капельницей, нахмуренная, остановилась, заметив немые отчаянные взмахи Игнатьева. Игнатьев напрягся, вспомнил язык людей:
— Блондин?
— Что вы говорите, не поняла?
— Блондин, Иванов?.. Тоже, это? Ему?.. Вырвали, да?
Медсестра невесело засмеялась.
— Нет, ему пересадили. Вам удалят, другому пересадят. Не волнуйтесь. Это стационарный больной.
— Ах, значит, наоборот тоже делают? А почему такой…
— Не жилец. Не живут они. Подписку берем перед операцией. Бесполезно. Не выживают.
— Отторжение? Иммунная система? — щегольнул Игнатьев.
— Обширный инфаркт.
— Почему?
— Не выдерживают. Они ж такими родились, всю жизнь прожили, знать не знали, что она за штука такая — и вдруг нате — сделайте им пересадку. Мода такая пошла, что ли. В очереди стоят, переклички раз в месяц. Доноров не хватает.
— А я, стало быть, донор?
Медсестра засмеялась, подхватила капельницу, ушла. Игнатьев размышлял. Вот как у них тут. Экспериментальный институт, да-да-да... Дверь кабинета Иванова распахнулась, чеканным шагом вышел некто белокурый, надменный, идущий напролом; Игнатьев шарахнулся, чтобы не быть сбитым, проводил зачарованным взглядом — блондин... Супермен, мечта, идеал, атлет, победитель! А надпись над дверью уже нетерпеливо мигала, и Игнатьев переступил порог, и Живое царь-колоколом било и гудело в его трепещущей груди.
— Минутку посидите.
Доктор, профессор Иванов, что-то дописывал в карточке. Всегда они так: вызовут, а сами не готовы. Игнатьев сел и облизал сухие губы. Обвел глазами кабинет. Кресло вроде зубного, наркозный аппарат с двумя серебристыми баллонами, манометр. Там — шкаф полированный, с мелкими сувенирами от пациентов, безобидными, неподсудными пустячками: пластмассовые модельки первых автомобилей, фарфоровые птички. Смешно, что в таком кабинете, где делаются такие дела, — фарфоровые птички. Доктор писал и писал, и неловкая тишина сгущалась, только скрипело перо, и звякающая сбруя одинокого черного верблюда, и окоченевший всадник, и промерзшая равнина... Игнатьев сжимал руки, чтобы унять дрожь, водил глазами по сторонам: все обычное; приоткрыты створки старого окна, там, за белой масляной рамой — лето.