Интересно, а сам доктор — он как, подвергся?.. Спросить? А что, спрошу. Нет, страшно. Страшно, и неприлично, и, может быть, сразу испортишь все дело. Спросишь — робко шелестнешь пересохшим языком, принужденно улыбаясь, заискивающе заглядывая в кошмарный мрак, что зияет вселенским провалом меж верхним и нижним его веками, тщетно пытаясь опереться взглядом, найти спасительную, человеческую точку, найти хоть что-нибудь, хоть какой-нибудь — ну пускай не привет, не улыбку, — нет-нет, я понимаю, пускай презрение, брезгливость, даже отвращение, ну хоть ответ, хоть проблеск, хоть знак, кто-нибудь, шевельнитесь, махните рукой, вы меня слышите?.. Там кто-нибудь есть?.. Я шарю в темноте руками, я нащупал тьму — она густая; я ничего не вижу, я боюсь поскользнуться, упасть, но куда падать, если нет под ногами дороги? Я тут один. Я боюсь. Живое, ты есть?.. Доктор, извините, пожалуйста, я вас побеспокою, тут один вопрос: скажите, а Живое там есть?
Словно предчувствуя что-то, в груди то сжималось, то металось, то садилось на корточки, зажмурясь, закрыв руками голову. Потерпи. Так лучше для всех.
Ассириец еще раз дал заглянуть в глухие беззвездные ямы.
— В кресло сядьте, пожалуйста.
А что, и сяду, что такого, вот возьму и сяду, небрежно так. Игнатьев разместился в кожаном полулежачем кресле. К рукам и ногам пристегнуты резиновые ремни. Сбоку — шланг, баллоны, манометр.
— Наркоз общий?
Профессор что-то делал на столе, повернувшись спиной, отвечал нехотя, не сразу.
— Да, общий. Удалим, почистим, канал запломбируем.
«Как про зуб», — подумал Игнатьев. Его стало бить трусливой дрожью. Какие неприятные слова. Спокойно, спокойно. Веди себя по-мужски. В чем дело? Спокойно! Это же не зуб. Ни крови, ничего.
Доктор выбрал нужный лоток. Там позвякивало. Щипчиками достал и положил на низкий столик, на стеклянный медицинский квадратик длинную, тонкую, отвратительно тонкую, тоньше комариного писка иглу. Игнатьев беспокойно скосил глаза. Знать назначение этих вещей было ужасно, но не знать — еще хуже.
— Это что?
— Это экстрактор.
— Такой маленький? Я не думал.
— А она у вас, по-вашему, большая? — с раздражением сказал ассириец. И сунул ему под нос рентгеновский снимок, на котором ничего, кроме туманных пятен, нельзя было различить. Он уже надел резиновые перчатки, плотно обтянувшие кисти и запястья, изогнутым пинцетом копался в блестящих кривых иглах, мерзко сужающихся щупах, вытаскивая нечто: пародию на ножницы с щучьей пастью. Резиновым пальцем ассириец почесал бороду. Игнатьев подумал, что доктор нарушил стерильность, и робко заметил это вслух.
— Какая стерильность? — профессор поднял веки. — Я надеваю перчатки, чтобы не запачкать рук.
Игнатьев слабо, понимающе улыбнулся. Правда, мало ли, и больные ходят... Он вдруг понял, что не знает, как будут ее вытаскивать: через рот? Через нос? Может быть, сделают разрез на груди? Или в той ямке между ключиц, где днем и ночью мягко тукает: то заспешит, то замедлит свой беспокойный бег?
— Доктор, а как…
— Не разговаривать! — вдруг вскинулся ассириец. — Молчать! Закрыть рот. Слушать только меня. Смотреть мне в переносицу. Считать про себя до двадцати: раз, два…