Разрезаю паспорта и сочиняю короткое сопроводительное письмо, пишу электронное письмо в «Гардиан» и объясняю, зачем мы сделали то, что сделали, а потом отправляюсь в Инверки́ тинг(Inverkeithing), чтобы послать обрезки паспортов на Даунинг-стрит, 10.
Вернувшись домой, прощаюсь с Энн – я на неделю уезжаю на остров Айла (Islay) [3]. Потом, несмотря на то что путь мой лежит на запад, отправляюсь в центр Эдинбурга, чтобы продемонстрировать свои лозунги: проезжаю по Куинсферри-роуд (Queensferry Road), Шарлотт-сквер (Charlotte Square) и Джордж-стрит (George Street), пересекаю Принсес-стрит (Princes Street) и двигаюсь по Маунду (Mound) мимо временного здания парламента Шотландии в сторону замка, далее по Королевской Миле (Royal Mile) и обратно на Принсес-стрит.
В этот яркий, свежий, солнечный день – совсем не такой, как мое настроение, но в жизни бывают печальные противоречия – мои плакаты замечает несколько прохожих в центре города: кое-кто кивает или поднимает большой палец; несогласные просто отворачиваются. Но большинство вообще не смотрит. Может, нужно было взять цветную бумагу или напечатать текст не просто огромным, но еще и ярким шрифтом, хотя вначале мне казалась, что и так очень даже неплохо. Черт его знает, может, нужно было всю дорогу сигналить?
Двигаюсь на запад, мимо аэропорта, на магистраль M8, доезжаю до Глазго и гружусь на паром от Гу́рока (Gourock) до Дануна (Dunoon).
Смотрю сверху на грузовики и легковушки, стоящие на автомобильной палубе парома, но не могу даже разглядеть плакат на люке своего «Лендровера». Люк у меня тонированный, он чуть приподнимается, а не открывается полностью, и за счет того, что тонировка сделана с помощью сетки, помещенная под стеклом надпись видна только под прямым углом.
Греюсь на солнышке, слушаю вопли крикливых чаек, пью чай из термокружки, заедая его непропеченным шотландским пирогом [4]из микроволновки. С грустью смотрю на останки некогда блиставшей скромной величественностью пристани Гурока, где теперь красуются зады старых многоквартирных домов, более приличные фасады которых выходят на главную улицу. На парковке у самой воды поблескивают лобовыми стеклами автомобили, стоят рыболовы, дальше появляется открытый бассейн, на холме вырастает ряд приятных глазу викторианских коттеджей из песчаника, старые и новые пляжные домики. Глазею на косые улочки, молодые деревья и поросшие кустарником холмы, разглядываю причудливое, украшающее Тауэр-хилл (Tower Hill) здание на востоке, холмы и горы на севере и западе, широкую реку, исчезающую за горящим на юге горизонтом.
Когда-то я жил здесь, в Гуроке. И подрабатывал на пристани.
В юности – лет с десяти и до пятнадцати – летними ночами я, бывало, не мог уснуть у себя в спальне, высоко над бухтой, на холме, над широкой дугой пристани Гурока. Каждой погожей ночью в теплое время года через приоткрытое окно до меня доносился рокот медленно удаляющегося судна. Так рокотал только один из десятка с лишним паромов и пароходов, которые всегда заходили к нам летом.
То были последние годы золотого века реки Клайд (Clyde), когда автомобили еще оставались редкостью и многие жители Глазго на день, а то и на все две недели отпуска отправлялись по воде на такие курорты, как Ларгс (Largs), Данун и Рóтсей (Rothesay). На причале мне доверяли в основном ловить швартовы и поднимать сходни – в начале семидесятых, в студенческие годы, я пару лет проводил летние каникулы в компании нескольких портовых грузчиков и одного-двух школьных приятелей. Оглядываясь в прошлое, я понимаю, что удостоился чести наблюдать конец целой эпохи. Без нас не обходилась швартовка «Уэйверли» – последнего в мире морского колесного парохода, который в летние месяцы до сих пор гремит и брызгает водой на морских курортах Британии; мы смотрели, как суда на воздушной подушке – они еще были в диковинку – уносятся вниз по течению мимо пляжа и лоцманской станции, выстреливая камешками, как пулями, и распугивая отдыхающих. Как я уже сказал, «Уэйверли» пока держится, а вот суда на воздушной подушке у нас не прижились – их век миновал, едва успев начаться; бывает и такое.
3
4