— Мне жаль тех несчастных, что расстаются с ними! — сказал я Теодору.
— Они либо уже умерли, либо скоро умрут от этого! — отвечал он.
Но зала была пуста. Лишь неутомимый господин Тур с присущим ему терпением и точностью переписывал на аккуратно вырезанные карточки названия трудов, только что ускользнувших из-под его неусыпного надзора. Этот человек, счастливейший из смертных, хранит в своей картотеке точные копии титульных листов всех книг, какие когда бы то ни было выходили из печати. Даже если все плоды типографского искусства погибнут во время революции, которая не замедлит разразиться в результате постоянного совершенствования нашего общества, это не помешает господину Туру оставить потомкам полный каталог универсальной библиотеки. Без сомнения, предусмотрительность, с которой господин Тур загодя начал составлять опись нашей цивилизации, достойна восхищения. Через несколько лет это уже никому и в голову не придет.
— Господи помилуй, дражайший Теодор, — сказал почтенный господин Сильвестр, — вы ошиблись днем. Последние торги окончились вчера. Все эти книги уже проданы, и скоро за ними пришлют.
Теодор пошатнулся и побледнел. Лицо его стало похоже на потертый сафьян лимонного цвета. Сердце мое преисполнилось сострадания к несчастному.
— Ну что ж! — сказал Теодор убитым голосом. — Жестокая судьба, как водится, не щадит меня! Но скажите же: кому принадлежат эти жемчужины, эти бриллианты, эти сказочные богатства, достойные украсить библиотеки де Ту и Гролье {27} ?
”Кружевной ” переплет работы Падлу. Красный сафьян
— Все как обычно, сударь, — отвечал г-н Сильвестр. — Справедливость требовала, чтобы первые издания античных авторов, эти старинные экземпляры отличной сохранности с собственноручными пометами прославленных эрудитов, эти интереснейшие и редчайшие труды по филологии, о существовании которых не подозревают ни Академия, ни университет, перешли во владение сэра Ричарда Хебера. Это доля британского льва {28} , которому мы охотно уступаем греческие и латинские книги — ведь нынче мало кто знает эти языки. А вот эти великолепные коллекции трудов по естественной истории, уникальные по стройности изложения и качеству гравюр, приобрел князь де *** {29} , которому склонность к научным занятиям позволяет найти достойное применение огромному состоянию. Эти любопытные драматические опыты наших предков — средневековые мистерии и чудесные моралите, не знающие себе равных, пополнят образцовую библиотеку господина Солейна {30} . А эти старинные фацеции, изящные, тонкие, прелестные, отлично сохранившиеся, дожидаются вашего друга, любезного и остроумного господина Эме-Мартена. Мне нет нужды объяснять вам, кому принадлежат эти книги в великолепных, нисколько не потертых сафьяновых переплетах с тройной каемкой, пышным ”кружевным” тиснением и замысловатыми узорами. Их приобрел Шекспир мелких собственников, Корнель мелодрамы {31} , искусный и красноречивый певец страстей и добродетелей народа, который утром не обратил на них должного внимания, но зато вечером выложил немалую сумму, впрочем, ворча сквозь зубы, словно смертельно раненный кабан, и не удостаивая соперников взгляда своих трагических глаз, осененных густыми бровями.
Теодор уже ничего не слышал. Он занялся довольно красивым томом и теперь измерял его своим эльзевириометром {32} , иначе говоря — полуфутовой линейкой с бесконечно малыми делениями, посредством которой он определял цену и даже — увы! — достоинства всех книг. Десять раз измерял он проклятый том, десять раз перепроверял удручавшую его цифру, затем что-то прошептал, побледнел и лишился чувств. Я еле успел подхватить его и с большим трудом усадил в первый же попавшийся фиакр.
Сколько я ни пытался узнать причину его страданий, все было напрасно. Он не отвечал. Он не слышал моих слов. Наконец, вероятно, не в силах таить дальше свое горе, он произнес:
— Перед вами — несчастнейший из смертных. Эта книга — Вергилий 1676 {33} года с широкими полями; я был уверен, что владею самым большим экземпляром, но этот больше моего на треть линии. Люди, настроенные враждебно или пристрастно, сказали бы даже — на пол-линии.
Я был потрясен. Было ясно, что Теодор бредит.
”На треть линии!” {34} — повторил он, яростно грозя небу кулаком, словно Аякс {35} или Капаней.
Я дрожал всем телом.
Мало-помалу силы оставили несчастного. Он жил теперь лишь затем, чтобы страдать. То и дело он твердил, ломая руки:
— ”На треть линии!”
А я повторял про себя: ”Черт бы побрал книги и книжную горячку!”
— Успокойтесь, друг мой, — ласково шептал я ему на ухо всякий раз, когда приступ возобновлялся. — Треть линии — пустяк, даже если речь идет о деликатнейшем деле в мире!
— Пустяк! — вскричал он. — Треть линии в Вергилии 1676 года — пустяк! На распродаже книг господина де Котта Гомер в издании Нерли {36} стоил из-за этой трети линии на сто луидоров дороже. Треть линии! О, если бы треть линии пунсона вонзилась вам в сердце, вы бы не назвали это пустяком!
На нем не было лица; он заламывал руки, в ноги ему железными когтями вонзались судороги. Без сомнения, горячка делала свое дело. Я не согласился бы продлить путь, который оставался до его дома, даже на треть линии.
Наконец, мы приехали.
— Треть линии! — сказал он привратнику.
— Треть линии! — сказал он открывшей нам кухарке.
— Треть линии! — сказал он жене, рыдая.
— Мой попугайчик улетел! — сказала его маленькая дочка, тоже плача.
— Не нужно было оставлять клетку открытой, — ответил Теодор. — Треть линии!
— Народ волнуется на Юге и на Циферблатной улице, — сказала старая тетушка, читавшая вечернюю газету.