Разумеется, утопия Нодье очень уязвима; слабые стороны ее так очевидны, что не нуждаются даже в подробной критике: ясно, что культура не стоит на месте и не может в течение трех столетий работать ”вхолостую” (кстати, когда полемический задор не кружил Нодье голову, он и сам на деле опровергал свою пристрастную концепцию; его восторженный анализ прозы Дидро или языка революционной публицистики [21]— лучшее тому доказательство). Но не надо забывать и другого: в современной Нодье Франции тот миллионер, который назвал главным сокровищем своей библиотеки чековую книжку, был лицом более чем влиятельным и именно в борьбе с ним Нодье доходил до крайностей и преувеличений, именно его денежному всевластию противопоставлял духовное могущество бескорыстных эрудитов и издателей XVI века. Между прочим, Нодье, человек скептического и иронического склада, хорошо понимал, что не знает меры и что поведение его может вызвать усмешку: недаром своего библиомана Теодора, героя, как уже говорилось, во многом автобиографического, он доводит до грани безумия. Однако любовь к книгам, как бы говорит Нодье, — синоним духовности, и если обществу угодно считать такую страсть безумием, то тем хуже для самого общества.
Нодье задумывал свои библиофильские работы как занимательные, адресованные, говоря современным языком, массовому читателю, поэтому читать их легко. Но одновременно для сегодняшнего читателя знакомство с ними — не только забава, но и труд. Нодье ощущал себя человеком, живущим в период крушения многовековой культурной традиции. Свою эпоху он воспринимал как ”эпоху словарей”, пору подведения итогов. Для него самого литература прошлых веков с ее печатными шедеврами и неписаными преданиями была родной и знакомой, как старый, обжитой дом, — недаром очень много исторического материала он включает в статьи с помощью намеков, лаконичных сравнений, скупых, неразвернутых упоминаний (возьмем для примера хотя бы пассаж о Шапеле и Буало из статьи ”Любопытные образцы статистики”: чтобы понять его суть, нужно иметь в виду и ригоризм Буало, и склонность поэта Шапеля к невоздержанному образу жизни, и саму историю о том, как Буало уговаривал Шапеля бросить пить, а Шапель зазвал его в кабачок, чтобы там с большими удобствами выслушать все его аргументы, и напоил своего ментора до беспамятства…). То, что для нас — книжная, мертвая история, для Нодье было материалом живым, как сегодняшняя газета (вспомним уже приводившееся впечатление А. Дюма от устных рассказов Нодье — о каких бы временах ни шла речь, рассказы эти выглядели как свидетельства очевидца). Тем больнее переживал Нодье крепнущее с каждым днем ощущение, что любимая его старина мало кому нужна, что скоро она вовсе изгладится из памяти людей. А без памяти о прошлом нет и будущего. Поэтому Нодье постоянно твердил о близкой гибели французского языка, французской литературы. Литература не погибла, но ощущение дистанции между современностью и классической литературой обострялось с каждым годом. Любимые герои Нодье, чудаки XVI века и эрудиты XVII, и в его-то время были безвестными и забытыми, — что же говорить о сегодняшнем дне? Перелистайте именной указатель к сборнику — сколько имен здесь перечислено, сколько произведений, исторических анекдотов, занимательных или трагических историй связано, должно быть, с каждым из них? Столько людей, нынче мало кому известных, и все они что-то утверждали, что-то доказывали, что-то писали и печатали! Одних историков Парижа в эпилоге статьи ”Любопытные образцы статистики” названо пятнадцать человек, и каждый из них посвятил Парижу труд, состоящий из множества томов…
Любимый автор Нодье, английский писатель О. Голдсмит, выразил в книге ”Гражданин мира” устами ”китайского философа, проживающего в Лондоне”, недоумение, имеющее непосредственное отношение к нашему разговору: ”Множество людей в этом городе живет сочинением книг. Между тем в каждой большой библиотеке тысячи томов остаются непрочитанными и забытыми. В первые дни моего пребывания здесь я никак не мог взять в толк, отчего это происходит. Возможно ли, думал я, чтобы возникала нужда в новых книгах, когда старые еще не прочитаны? И зачем людям изготовлять товар, когда рынок и без того им завален, да притом еще лучшего качества, чем нынешний?” [22]Что ж, может быть, всем следует поступать так, как поступили парижане в утопическом романе Л. С. Мерсье ”Год две тысячи четыреста сороковой”: убедившись в том, что ”библиотека, состоящая из огромного количества книг, является скопищем величайшего сумасбродства и безумнейших химер”, сложили из всех книг, которые ”сочтены были либо легкомысленными, либо бесполезными, либо опасными”, огромную пирамиду и подожгли ее [23].
Всем своим ”библиофильским” творчеством Нодье утверждает обратное. Знакомя читателей с историями и характерами, которые встают за страницами редких старых книг, и знаменитых, и полузабытых, он постоянно напоминает: не забывайте! Почаще обращайтесь к тому, что писали ваши предшественники — и славные, и безвестные, и гениальные, и скудоумные! В их книгах вы найдете такую пищу для своего ума, какой больше нет нигде. От презрения к прошлому не поумнеешь, а внимательное отношение к нему может дать самые неожиданные плоды.
22
Голдсмит О. Гражданин мира, или Письма китайского философа. М., 1974. С. 193–194. Эпоха Просвещения вообще любила эти парадоксальные обвинительные речи против обилия книг: еще прежде ”китайского философа” аналогичные чувства переживали ”персидские философы” в ”Персидских письмах” Монтескье.