Говорят, что памятники человеческой мысли лучше и дольше сохраняются благодаря приспособлению, позволяющему воспроизводить их бесконечное число раз, — так ли это?
Во время одного из переворотов, происшедших в очень далекую эпоху, китайцы стали уничтожать книги{110}, и половина священных книг, несмотря на почтение, которое питал к ним народ, погибла в охватившем всю страну огне. У китайцев от многовековой литературы и истории осталось во сто крат меньше памятников, чем у нас — памятников античности. А ведь в Китае было книгопечатание.
Бунт против книг{111}, а он неизбежен и едва не начался сорок лет назад, — да-да! всего сорок лет назад! — будет тем более беспощадным, чем больше мы издадим книг.
Считать, что у древних было мало рукописей, — глубокое заблуждение. Некоторые рукописи переписывались столько раз, что число их списков не уступало нынешним тиражам. Материал у древних был прочный и долговечный, обращались они со свитками бережно. Где же, однако, те рукописи Гомера, которые Александр хранил в шкатулке Дария{112}? Где история древнего мира, которую Енох высек на скале{113}? Император Тацит повелел всем римским гражданам обзавестись экземпляром сочинений бессмертного историка, чье имя он носил, но и это не помогло: до нас дошли лишь обрывки. Библиотека Птолемеев{114} была богаче самой богатой из современных европейских библиотек. В ней хранилось семьсот тысяч томов. Что потребовалось, чтобы ее уничтожить? Один-единственный факел.
Что же до благотворного влияния, которое книгопечатание оказало на литературу, то я искренно старался отыскать его следы, но, увы, совершенно безуспешно.
Век Франциска I и век Людовика XIV были великими эпохами, и наступили они после изобретения книгопечатания, однако ничем ему не обязаны. С ним ли, без него ли, они все равно заняли бы свое место в истории. Век Перикла и век Августа{115} обошлись без печатных книг.
А если книгопечатание и повлияло на литературу, то тем хуже, ибо оно могло лишь уменьшить ее самобытность. Новых достоинств оно литературе не сообщило; более того, оно замедлило ее развитие, ибо принудило ее к ханжескому, рабскому подражанию и отняло у нее главное преимущество всякого творения разума — независимость мысли и оригинальность выражения. Быть может, именно по его вине две плеяды гениальных людей превратились в стадо ловких плагиаторов{116}.
Что в эпоху книгопечатания расплодилось без меры, так это словари и переводы, выпускать которые — удел посредственностей. Появление этих книг свидетельствует о невежестве, как лотереи свидетельствуют о нищете, и вернее всего говорит об упадке словесности. Страны, где изобилуют переводы{117}, — страны беспомощные и неграмотные. Должно быть, римляне невысоко ставили переложения с языка на язык, если ни один их перевод с греческого не вошел в число классических произведений. Они снисходили до этого рабского буквоедского труда только ради необразованного народа. В самом деле, если не считать ”Дафниса и Хлои”{118} в переводе Амио, который во сто крат лучше романа Лонга, ”Дон Кихота” Фийо де Сен-Мартена{119}, который не лучше, но и не хуже неподражаемого шедевра Сервантеса, и еще двух, от силы трех произведений, кому из наших переводчиков удалось передать хотя бы тень оригинала? Большинство авторов — а именно те, чей талант своеобычен, — вообще не поддаются переводу. Гораций, Персий, Ювенал, Катулл, Марциал, Плиний-младший, Тацит, Лукреций, Петроний, Шекспир, Данте, Ариосто, Макиавелли, Камоэнс — за семью печатями для того, кто не читал их в подлиннике. Из десяти переводчиков девять не знают языка, с которого переводят. Из десяти переводчиков, которые его знают, девять не знают того, на который переводят. Я уж не говорю о тех, которые не знают ни того, ни другого. Настоящим переводчиком может стать только тот, кто может глубоко мыслить и талантливо писать на двух языках. Это большая редкость. Вдобавок человек этот должен, из скромности или из каприза, принести свой гений в жертву чужим творениям. А это уже чудо. Наш прославленный перевод ”Георгик”{120} походит на поэму Вергилия, как манекен из модной лавки на скульптуру Фидия.