Выбрать главу

Другая ”Записка” Фюретьера выдержана в совсем ином стиле. Это оскорбительнейший и ядовитейший пасквиль, в каждой строке которого автор сводит личные счеты; следует, однако, напомнить, что за время, отделяющее первую записку от второй, Академия успела изгнать Фюретьера из числа своих членов, что было грубой ошибкой, если она имела на это право, и ошибкой непростительной, если она такого права не имела. В этой ”Записке” Фюретьер так груб и дерзок, как не бывал даже циничной памяти Таллеман де Рео{196}. И тем не менее историки литературы найдут в ней такие подробности, которые должны были бы существенно увеличить ее цену и популярность на книжном рынке. Портрет Кино{197} смешон благодаря намекам на профессию его отца: ”У сьера Кино есть немало достоинств; Бог слепил его из самого лучшего теста; не в пример тем людям, в чьем сердце обида растет как на дрожжах, он великодушно прощает врагам все оскорбления. Впрочем, это не прибавляет ему веса в литературе; он получил в удел четыре-пять сотен слов, которые просеивает и месит как умеет”. Шутка, может быть, не самая изысканная, но в колкости и язвительности ей не откажешь. В других случаях Фюретьер доходит в своем гневе, впрочем, вполне справедливом, до жестокости. В конце ”Записки” он, отбросив шутки в сторону, обсуждает свое изгнание из Академии и убедительно доказывает — вероятно, не без помощи опытного адвоката, — что изгнание это совершенно незаконно. Невозможно излагать более разумные доводы в более безрассудном тоне.

Третья ”Записка” Фюретьера датирована 1688 годом; на титульном листе указано то же место издания и тот же типограф, однако принадлежащий мне экземпляр, испещренный ошибками, был, похоже, отпечатан в одной из самых скверных руанских типографий. Предметом этой ”Записки” является приговор парижкого суда Шатле, который 24 декабря 1686 года запретил продажу двух предыдущих ”Записок” как сочинений оскорбительных и клеветнических. Поскольку Фюретьер скончался в том же 1688 году, ”Записка”, по всей вероятности, — последнее, что он написал, однако это, бесспорно, самое живое и остроумное из его произведений. Подобно Буало, он избрал здесь форму язвительного покаяния{198} и приносит своим противникам извинения, еще более оскорбительные, чем прежние нападки; читая эту гениальную вещицу, невозможно не удивляться несправедливости судьбы, не позволившей третьей Фюретьеровой ”Записке” числиться среди шедевров сатирической прозы. Что до меня, то я не побоюсь назвать ее образцом виртуозной полемики и сокровищницей остроумия. Только пассаж, касающийся Лафонтена, плосок и груб, ибо был, без сомнения, внушен чувством несправедливым и постыдным. Увы! Фюретьер тоже сочинял басни, а замечание старика Гесиода{199} о распрях между знатоками одного и того же дела до сих пор остается в силе. Все остальное прелестно, и мы, пожалуй, не узнали бы, до какой степени Фюретьер как писатель был достоин принятия в Академию, если бы академики не изгнали его оттуда. ”Записки” Фюретьера не уступают даже хваленым ”Мемуарам” Бомарше{200}. Ничто так убедительно не доказывает огромное влияние Академии на литературу, как абсолютное забвение, постигшее эти сочинения Фюретьера. Гораздо безопаснее было нападать на иезуитов и парламенты, на двор и монархию, — такие нападки, что ни говори, ни одного остроумного человека известности не лишили.

С тех пор как начались гонения на Фюретьера, всякое анонимное выступление против Академии немедленно приписывалось автору Всеобщего словаря. Во Франции испокон веков было принято сводить все споры к личным счетам. Очевидно, однако, что Фюретьер, погруженный в свой необъятный труд, бесчисленные сложности которого устрашили бы даже самого юного, могучего и терпеливого из нынешних лексикографов, отвлекался от словаря лишь ради защиты своего доброго имени. Исключение составляет только шуточный план аллегорической и бурлескной поэмы под названием ”Роды Академии”{201} — он слишком похож на ”Аллегорическую повесть{202}, или Историю недавних смут в королевстве красноречия”, чтобы принадлежать кому-нибудь, кроме Фюретьера, и к тому же издан под одной обложкой с третьей ”Запиской”. ”Роды Академии” полны довольно-таки холодного зубоскальства в том аллегорическом духе, в каком после появления знаменитой Карты Страны Нежности{203} стало писать ”подражателей рабское стадо”{204}, родившее множество томов, большая часть которых ныне забыта. И все же в этой безделице есть нечто, роднящее ее с ”Записками”, — в ней гораздо больше остроумия, чем требуется сегодня, чтобы забросать насмешками самое прекрасное произведение.