Выбрать главу

Блюэ д’Арбера ждало то, что ждет прекраснейшие вещи в мире: в сорок лет он угас, подобно самому простому смертному, не оставив другого наследства, кроме составленного по всей форме документа, где говорилось, что один из тех мелких Жанов-грабилок, о которых говорит Рабле{228}, обязуется заказать ему новый наряд. Предпринятые разыскания не убедили нас в том, что этот почтенный муж заплатил хотя бы за гроб покойного. Хотелось бы думать, что нашего героя провожали в последний путь Дюбуа, Гайяр, Бракмар и Неф-Жермен. Это были безумцы, ничем не уступавшие Блюэ д’Арберу; я собирался рассказать вам и о них тоже, но растратил чернила и мужество на биографию Блюэ. Ручаюсь, что даже господину Мишо, вовсе позабывшему о нем{229}, не удалось бы рассказать о его жизни с такими подробностями.

Скажу лишь два слова о Гайяре{230} — выездном лакее, а затем кучере, не чуждом литературы. Он избрал себе то же удобное и приятное ремесло, что и Блюэ д’Арбер, но действовал более умно и тонко; его льстивые послания тогдашним красавицам написаны вполне сносно для кучера и выездного лакея. Единственное, что отличает Гайяра от прочих безумцев-приживал, его современников и соперников, — это глубочайшее презрение к продажному искусству. Когда речь заходит о независимости литературы, этот конюх, благоухающий мускусом и живущий лестью, не щадит никого:

Корнель велик, но торг ведет стихами, Ротру весьма умен, но куплен с потрохами{231}.

Тому, кто приобрел ”Стихотворения” Гайяра, повезло, ибо книга эта встречается чрезвычайно редко. Издана она в 1634 году, за год до того, как величественный гений Корнеля впервые блеснул в ”Медее”. Я потому и привел эти строки Гайяра, что он, пожалуй, раньше всех своих современников упомянул о Корнеле, а также потому, что небесполезно знать, как смотрят лакеи на первые шаги гения.

Повторю еще раз, было бы очень занятно осмотреть всю галерею безумцев, но нынче мы слишком заняты безумствами серьезными, чтобы обращать внимание на невинные и незначительные помрачения ума, достойные лишь смеха и жалости. Посему я не только не стану увеличивать едва начатый перечень, а напротив, постараюсь в конце статьи навсегда вычеркнуть из него одно имя.

Раздавая бесцеремонные оценки своим предшественникам в литературе, Вольтер своей непререкаемой властью зачислил в умалишенные Сирано де Бержерака{232}, а слова Вольтера никогда не оставались без последствий. «Он умер помешанным, — сказал Вольтер, — и был уже помешан, когда сочинял „Путешествие на Луну”{233}». Вольтеру, конечно, виднее, поскольку он почерпнул из ”Путешествия на Луну” своего ”Микромегаса”{234}; впрочем, он не одинок: к этой же книге восходят ”Миры”{235} Фонтенеля и ”Путешествия Гулливера” добрейшего декана Свифта. Это ли не причина, чтобы выставить книгу Сирано на всеобщее посмешище и навсегда запятнать ее презрением? Ведь всем известно, что Вольтер принял точно такие же меры предосторожности против английского ”Цезаря” и английского ”Отелло”{236}, с которых списал своего ”Цезаря” и свою ”Заиру”! Шекспиру это, по слухам, ничуть не повредило, а вот слава Сирано не пережила подобных обвинений. Пожалуй, в этом даже нет большой беды: ”Микромегас” написан гораздо лучше, чем ”Путешествие на Луну”; одно лишь скверно: сочинитель его не блещет ни ученостью Сирано, ни его самобытностью. Строки о Сирано любопытны, ибо показывают пределы познаний Вольтера в истории французской литературы. Можно утверждать, что больше он не знал ни одного из своих предшественников; исключение составляет один Рабле, о котором всегда отзывался с глубочайшим презрением, хотя отблески ”Гаргантюа и Пантагрюэля” там и сям сверкают в ”Кандиде”.

Буало судил о Сирано{237} де Бержераке гораздо более справедливо, он не считал его сумасшедшим и со своей обычной проницательностью и точностью выражений писал о его ”шутовской дерзости”. Вот истинное определение или, как говорили в прежние времена, литературный ”герб” юного поэта, умершего от ран тридцати пяти лет от роду, в ту пору — я бы сказал, в тот день и час, — когда французский язык вот-вот должен был отлиться в совершенную форму под пером Корнеля — в стихах — и Паскаля — в прозе. Бержерак был одним из тех, кто обновлял слова, разнообразил формы и упорядочивал грамматику, можно даже сказать, что он делал это лучше других. Единственное, в чем можно его упрекнуть, не боясь погрешить против истины, — это непозволительная пышность фантазии, невыносимый избыток остроумия, тягостная смесь педантизма и грубости, выдающая недостаток воспитания. Проживи Бержерак еще пятнадцать лет, зрелые размышления прибавили бы ему вкуса и он сделался бы одним из замечательнейших писателей своего века. Отдадим же ему, по крайней мере, должное за то, что он успел сделать. Неужели одного лишь презрения заслуживает автор, создавший фигуры Пакье, Корбинелли и крестьянина Матье Гаро{238}, которым была суждена долгая жизнь в фарсах о Жилле и в комедии о Скапене, автор, у которого Мольер заимствовал прелестные эпизоды, а Лафонтен — героев, автор, который в некоторых сценах трагедии ”Агриппина” показал себя достойным соперником Корнеля? О том, чем обязаны ему Фонтенель, Свифт и Вольтер, уже говорилось. Что же касается книги, которую он писал, ”когда был уже помешан”, вы, наверное, немало удивитесь, узнав, что в ней содержится больше глубоких мыслей, остроумных предсказаний и смелых прозрений, до которых далеко и Декарту, чем во всем толстом томе, который Вольтер написал под диктовку маркизы де Шатле{239}. Сирано обходился со своим талантом не без сумасбродства — но безумцем он не был.