Хотя глава эта, посвященная теме не слишком важной, и без того получилась чересчур пространной, я не могу окончить ее, не сказав несколько слов о Кароне. Судьба не баловала этого удивительного библиофила: он не имел возможности приобретать те роскошные издания, о которых мечтал; не знаю даже, была ли у него вообще библиотека. Карон был безвестным статистом из театра ”Водевиль”, и лишь незначительность ролей спасала его от зрительского гнева, ибо комедиантом он был никудышным. Писал он ненамного лучше, чем играл, и памфлеты его лишний раз доказывают, что муза, под покровительством которой он влачил жалкое существование, не была к нему благосклонна; сочинял он и куплеты, но они еще слабее его прозы. Не стану говорить о его нравах — на их сомнительность указывают и круг его чтения, и стиль его писаний. Однако, судя по всему, в конце жизни ум его, измученный злоупотреблениями и невзгодами, оказался во власти впечатлений, решительно чуждых издавна занимавшим его забавам. Подобно двум или трем артистам того же театра, он покончил с собой под влиянием приступа меланхолии — болезни, которая, по странному совпадению, свирепствовала тогда среди жизнерадостных подданных Мома{27}. Имя его, так хорошо известное библиографам, почти незнакомо биографам[7], которые, однако, описали столько никчемных судеб: вот что значит невезение.
Нравственные и политические максимы, извлеченные из ”Телемака”{28}. Издано Луи Огюстом, Дофином (Людовиком XVI). Напечатано в Версале, в типографии монсеньора Дофина, управляемой О. М. Лоттеном. 1766. 8°. 36, [1] стр. В картонном переплете и синем сафьяновом футляре. Необрезанный экземпляр.
Известно, что тираж этой книги не превысил двадцати пяти экземпляров; их получали в подарок особы, приближенные к Дофину. Скромный внешний вид моего экземпляра достаточно ясно указывает на то, что августейший составитель оставил его себе; возможно, это единственный необрезанный экземпляр ”Максим”, но одна эта особенность, отличающая и множество других драгоценных томов, еще не дала бы этой книге права стать предметом особой главы в моем сочинении. Я числю его среди самых редких и любопытных изданий в моей небольшой библиотеке по другой причине.
На титульном листе моего экземпляра сверху написано от руки:
«Анекдот.
Как только Дофин (ныне царствующий) окончил печатание этой небольшой книги, он отдал несколько экземпляров, предназначенных для подарков, переплетчику; первым книгу получил Людовик XV, его дед. Его Величество открыл ее на странице 15, прочел параграф IX, перечел его, а затем сказал Дофину: ”Сударь, дело сделано, отбросьте в сторону доску{29}”.
Слышано от очевидца этой сцены».
Прочтя эти строки, всякий пожелает узнать содержание фрагмента ”Телемака”, привлекшего внимание Людовика XV. Вот что там Говорится: ”Стоит королям отбросить в сторону совесть и честь, как они навсегда лишаются столь необходимого им доверия народа и, вызывая у него одно лишь презрение, делаются бессильны вернуть его на стезю добродетели; короли становятся тиранами, подданные их — бунтовщиками, и ничто, кроме внезапного переворота, уже не может вернуть монархам утраченную власть”.
Слова эти пробуждают столько мыслей, что я даже затрудняюсь их изложить. С ужасом сознаю я, что их выбрал из Фенелона и напечатал не кто иной, как Людовик XVI{30}, а дед его, Людовик XV, столь глубоко проник в их трагический смысл — ибо нет никаких сомнений, что эти удивительные слова: ”Дело сделано, отбросьте в сторону доску” — следует понимать в переносном смысле. Книга была уже отпечатана, Дофин уже отдал несколько экземпляров в переплет, доски были уже отложены в сторону. В словах Людовика XV слышится совсем иное: это грозный намек, некая пророческая аллегория грядущей революции, которая, как всем известно, чрезвычайно тревожила воображение этого монарха; в противном случае фраза эта не запечатлелась бы в памяти людской, поскольку, будь она сказана в прямом, а не в переносном смысле, она вовсе не заслуживала бы пересказа. Лоттен, своими ушами слышавший слова Людовика XV, записал их на полях экземпляра, которым нынче владеет господин де Пиксерикур, записал, впрочем, что называется, по наитию, а вовсе не оттого, что осознал их важность, — ведь он вообще не называет максиму, на которую намекал король; скорее всего он о ней и не подозревал. Да и автор заметки, украшающей мой экземпляр, сочинил ее, скорее всего охваченный некиим пророческим духом и сам не ведая, что творит: в самом деле, в ту пору этот ”анекдот”, в свете позднейших событий значащий столь много, значил очень мало, чтобы не сказать ровно ничего. Страшное предсказание тогда еще не сбылось. Луи Огюст был ”ныне царствующим” Дофином, а если кто-нибудь полагает, что это указание было специально вставлено в заметку позднее, чтобы придать ей большее правдоподобие, то мы можем заверить: запись была сделана прежде, чем свершилась революция. Слова ”ныне царствующий” вымараны, хотя разобрать их можно, — а к этой предосторожности французам приходилось прибегать только однажды — в период, отделяющий 10 августа{31} от 9 термидора.